Труженик Божий. Жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина) (страница 11)
Так что весной 1930 года вновь начались обходы дворов, сопровождаемые выламыванием стен и полов в домах, погребах и амбарах в поисках спрятанного зерна, а также мелкими и крупными грабежами. В том случае, если поиски проходили с успехом и у подозреваемого удавалось обнаружить потайной «схрон», разграбление его хозяйства совершалось уже в полную силу – все равно имущество такого подкулачника подвергалось полной конфискации при высылке.
И все же, несмотря на все эти меры, сибирские крестьяне в колхозы идти решительно не хотели, причем не только зажиточные, но нередко и числившиеся в «бедноте». Первые коммуны, созданные сельской беднотой еще в самом начале установления советской власти, успели своим примером лишь отвратить от идеи таких коллективных хозяйств большинство трудолюбивых крестьян. Эти коммуны не могли существовать без постоянных дотаций государства, поскольку эффективность их хозяйств была чрезвычайно низкой, и то, что им удавалось произвести, они главным образом сами же и потребляли. Пьянство, бывшее главной причиной бедности среди крестьян хлебородной Сибири, продолжало процветать и в среде новоиспеченных коммунаров, а царившие здесь уравниловка и обязаловка отнюдь не способствовали усердному труду.
«Счастливые» крестьяне голосуют за колхоз
Сама идея такого образа ведения хозяйства настолько противоречила ценностям крепкого сибирского крестьянина, что идея колхозов встретила отпор даже у представителей сельсоветов и сельских коммунистов. Например, в селе Сушиха секретарь местной партийной ячейки и член партийного бюро открыто высказывали, что «никакого толку от всех этих батраков не будет, куда хошь их соединяй. Батраки все – пьяницы и лодыри, даже в партию из них некого принять». А в селе Верх-Ирмень, соседнем с Мало-Ирменкой, в котором жили Байбородины, члены местной партячейки, насчитывавшей двенадцать членов партии и двенадцать кандидатов, заявили, что «лучше из партии, чем в коммуну»[18].
При таком положении дел местным районным руководителям, уже объявившим успех «сплошной коллективизации» в Ордынском районе, пришлось прибегать к жестким мерам. Несогласные с их политикой сельсоветы разгонялись, члены партии, даже с большим стажем, безжалостно из нее исключались, а повсеместная агитация за вступление в колхозы продолжалась с удвоенным энтузиазмом и тем же насилием, что и прежде. К лету 1930 года в Сибири были подвергнуты репрессиям уже около ста тысяч человек. Из них десять с половиной тысяч проходили по так называемой «первой категории» – с расстрелом или каторгой для главы семьи и с конфискацией имущества и ссылкой для остальных ее членов. По «второй категории» более восьмидесяти двух тысяч человек были лишены имущества и сосланы на север Томской области. Еще пятьдесят тысяч семей оказались просто разорены той же конфискацией, однако им было позволено остаться в родных краях[19]. Результат этой деятельности едва не поставил советскую власть перед угрозой новой полномасштабной крестьянской войны, а сельское хозяйство – на грань полного развала.
На произвол и притеснения властей крестьяне Западной Сибири отвечали как могли. В 1930 году здесь действовали около восьмисот кулацких банд, совершивших порядка тысячи террористических актов, направленных против советских служащих, комсомольских активистов и организаторов колхозов. Но это был заведомо обреченный путь, поскольку разрозненные крестьянские выступления не могли перерасти в нечто большее, не имея ни общего лидера, ни единой организации. В Сибири, где на тридцать пять дворов приходился в среднем один милицейский штык, не считая регулярных войск, партизанское движение не могло продержаться долго.
Другим повсеместным актом протеста людей, приговоренных властью к раскулачиванию и коллективизации, было самостоятельное уничтожение собственного хозяйства – раз уж его и так суждено было потерять. Начались масштабный забой скотины и заготовка мяса впрок, чтобы как-то продержаться первое время в колхозе и не отдавать чужакам трудами нажитое добро. Весной 1930 года в стране было забито пятнадцать миллионов голов крупного рогатого скота, треть всех свиней и четверть овец[20].
Еще одним широко распространявшимся способом уберечься от раскулачивания и коллективизации было массовое бегство крестьян из родных мест. Не стали исключением и села Ордынского района. Причем побеги эти осуществлялись порой с решительностью и изобретательностью. Так, бывший лавочник из села Усть-Хмелевка летом 1929 года за ночь разобрал свой только что срубленный дом, сделал из него плот, погрузил на него семью и пожитки и уплыл по Оби до Новосибирска. Здесь он вновь собрал из бревен плота дом и спокойно прожил на новом месте всю жизнь, так и не решившись больше никогда даже навестить родную деревню. Жители небольшой деревни переселенцев из Тамбова, которых уполномоченный заставлял на следующий день вступить в колхоз, пообещали подумать до утра. Ночью же вся деревня скрытно собрала вещи, запрягла лошадей и уехала в неведомом направлении, так что, проснувшись наутро, уполномоченный обнаружил лишь пустые дома.
Один из очевидцев тех событий вспоминал впоследствии: «На моих глазах те, кто побогаче, разъезжались кто куда. Взять хотя бы отцова брата Филиппа, который в Ордынке жил. Когда начали организовывать в Ново-Кузьминке колхоз, он ночью запряг свою пегую кобылу и со всей семьей рысью прямо в Камень-на-Оби, там – на пристань да на пароход! Его сын, Александр Третьяков, который сейчас в Козихе живет, потом рассказывал, что вся семья уже на пароходе, а отец все бегает по пристани, ищет, кому бы лошадь продать. Лошадь у него хорошая, но он готов ее продать за двадцать, даже за десять рублей – ну не бросать же ее просто так, да еще вместе с телегой. В конце концов он продал ее за бесценок какому-то случайно подвернувшемуся мужику. Сел мужик на телегу, хлестнул лошадь и поехал. Дядя Филипп глядел ему вслед и плакал. Он же не лошадь продавал, а, можно сказать, со всей прежней жизнью прощался. Потом они плыли по Оби, дальше уже по Иртышу, заехали куда-то далеко в Восточный Казахстан, где их никто совершенно не знал. Там и жили вплоть до 1968 года. Только тогда дядя Филипп решился вернуться на родину»[21].
Нельзя сказать, что власти никак не препятствовали такому бегству. На выезде из района по решению местных сельсоветов были выставлены заградительные отряды из сельской бедноты. Они поворачивали выезжавшие подводы обратно, заодно грабя имущество тех, кто выглядел зажиточно. Вскоре невозможно стало выехать не то что из района, а даже за сельскую околицу. Но и это не помогло удержать всех. К концу 1932 года из Ордынского района уехал почти каждый десятый житель, не считая высланных принудительно, так что в некоторых селах треть домов стояли пустыми.
Оставшиеся на родной земле и насильно согнанные в колхозы люди не испытывали особенного душевного подъема от перспективы работать на кого-то, а не в собственном хозяйстве. Поэтому широко распространились равнодушие к успехам «общественного» хозяйства, пьянство, прогулы. В результате производительность упала в разы, что не замедлило сказаться на урожаях. Так в Советском Союзе появились острый недостаток продуктов сельского хозяйства, карточная система и пресловутый «дефицит».
Беды Мало-Ирменки
Все эти трагические для русского крестьянства события отразились и на семьях Байбородиных и Шеньгиных, живших в селе Мало-Ирменка того же Ордынского района. Первая коммуна здесь организовалась еще в 1920 году и называлась «Сибирское Красное Знамя». Тогда в нее вступили двадцать три хозяйства из двух деревень. В 1921 году коммунары получили земельный надел в четырех километрах от села, на берегу небольшой речки Шубинки. Во время коллективизации и раскулачивания из Мало-Ирменки для постройки жилья в коммуну были свезены самые лучшие дома. Позднее один такой кулацкий дом вернулся в село, когда коммуна распалась.
Крестьянин из Шубинки Николай Шилов с женой вступили в коммуну с коровой и двумя лошадьми, но потом вышли из нее и вернулись в свое село. Николай, видимо, по практическим соображениям стал коммунистом. На собрании добились от него согласия, чтобы он в числе других отдал амбар. Жена стала ругать его и твердо сказала:
– Амбара не отдам!
На второй день из коммуны приехали разбирать амбар. Жена Николая надела тулуп, поскольку дело было зимой, взяла вилы, залезла на амбар и крикнула приехавшим:
– Попробуйте подойдите!
Старший пригрозил:
– За простой лошади отвечать будешь!
– А я их, – отвечала она, – сюда не посылала и отвечать не собираюсь!
Так и отстояла амбар. Однако далеко не всем посчастливилось так же легко отклонить посягательства на свое имущество.
Несмотря на то что деревня считалась бедной, в ней в кулаки записали почти 13 процентов дворов – что было в два раза больше тех же показателей по всей Сибири, где такими считались лишь 6–7 процентов всех крестьянских хозяйств. Однако местный комитет сельской бедноты сам произвольно решал, кого назначить кулаками. Поэтому весной 1929 года из более чем трехсот дворов задание по заготовкам хлеба было возложено лишь на их половину. Сто шестьдесят дворов бедноты совершенно освобождалось от хлебозаготовок, разделявшихся между сорока четырьмя дворами кулаков, которым предстояло сдать две трети всего хлеба, и ста одиннадцатью дворами середняков, на плечи которых легла оставшаяся треть. Норма заготовок и для кулацких, и для середняцких хозяйств оказалась такой, что это фактически означало совершенное разорение тех и других. Кроме того, сам факт принадлежности к кулакам или зажиточным середнякам означал клеймо, отмечавшее жертв будущих репрессий.
Семь середняцких хозяйств Мало-Ирменки решительно отказались от выполнения задания по хлебозаготовкам. В результате их обязали выплатить штраф, пятикратно превышавший наложенное задание, обобрав таким образом эти некогда крепкие крестьянские хозяйства буквально до нитки. Еще два середняцких хозяйства отказались и от задания по сдаче хлеба, и от уплаты пятикратного штрафа. В ответ советская власть арестовала хозяев, их имущество было описано и продано с торгов – и эта мера настолько напугала прочих, что план по хлебозаготовкам в Мало-Ирменке оказался перевыполнен.
Большинство раскулаченных ссылали на самый север Томской губернии для строительства речного порта Парабель. У Анны Тимофеевны, одной из шубинских старожилок, раскулачили братьев и с ними несколько других семей из Шубинки. Анна Тимофеевна вспоминает, что «их брали прямо из домов, даже не дали времени на сборы, сразу согнали в школу, а оттуда в Ордынское. Отправляли на пароходе по Оби. Когда прибыли в порт Парабель, пешком погнали в тайгу. В тайге было много мошкары и гнуса, и все были опухшие от укусов. У многих на руках были грудные дети. Остановили их на какой-то поляне и сказали:
– Селитесь здесь!
А у многих – только узелки в руках – ни топора, ни ножа, ни веревки. С трудом сделали шалаши. Только через пять дней привезли топоры и еду и стали прорубать дорогу к порту. По завершении этой работы им стали привозить инструменты и продукты. Лес таскали на себе и кое-как строили избенки. Многие умерли в те дни. Сейчас на этом месте стоит большой поселок Верхний Яр. У оставшихся жителей Шубинки забирали все запасы, какие находили в домах. Голодно было, ходили в поле собирать колоски, а весной ели траву».
Среди наказанных ссылкой крестьян оказался и Максим Дмитриевич Шеньгин – дедушка будущего отца Наума и родной отец его мамы Пелагеи Максимовны. Он был сослан на принудительные лагерные работы в каменоломнях, откуда уже не вернулся в родные края.