Театр тающих теней. Конец эпохи (страница 2)

Страница 2

Не знай Анна, куда пришла, сочла бы дом этот за дешевый притон, а хозяйку за почитательницу морфина или что там ныне принято употреблять. Не похожа на посвященную эта прорицательница. Разве что глаза. У обычных женщин таких глаз не бывает. На земле с такими глазами не прожить.

Хозяйка третий раз повторяет:

– Чем жертвовать будем?

Шелест крыльев безмолвных белесых птиц пугает сильнее, чем жутковатый вопрос.

Взгляд у хозяйки такой, что соврать не получается.

Губы не шевелятся.

– Жертвовать?! – не понимает Анна. Пришла вроде бы не за этим. – Чем угодно. Кроме… – еле слышный шелест ее губ как крыльев канареек.

– …Сына. Сына жаждешь. Льва, – за нее произносит хозяйка.

– Откуда вы… – начинает Анна. И замолкает, чувствуя, что еще миг и от запаха этой рыбы в миске на полу, и от напряжения, и от страха проникновения в тайну судеб, и от испуга, что эта странная женщина так, одним словом, разгадывает ее тайну, она потеряет сознание.

– Ахматовка. Не отрицай, ахматовка, – продолжает хозяйка. – Когда звонила, представилась – Анна Львовна. В сумочке «Подорожник». Ходишь и ворожишь: «Имя ребенка – Лев, имя матери – Анна. В имени ребенка – гнев. В имени матери – рана…»

– Откуда вы… – еще раз начинает Анна и замолкает.

Смотрит на женщину, как смотрят в лицо Медузе горгоне. Как смотрят в бездну, падение в которую уже началось…

– Дочь в тебе. Дочку родишь. Дочку. – Не предсказывает – распоряжается судьбами астрологиня.

– Сына хочу. Я должна родить этого сына.

– Тебе о сыне молить нельзя! Твой сын за бездной.

Бездной… Бездна… Без дна…

Бездна, которая засасывает все ее ощущение мира и счастья, или если и не счастья, то хотя бы покоя.

– За бездной. Чтобы его из-за той бездны достать, мир должен рухнуть.

– Пусть рухнет… – в полуобмороке бормочет Анна.

– Мир должен рухнуть. Спроси… у отца спроси… на что разменял он свою душу, когда ему было восемнадцать.

И спрашивать нечего! На что мог разменять свою душу добрейший Дмитрий Дмитриевич в его восемнадцать, когда было это еще до ее рождения, в прошлом веке!

– Впрочем, ты пока не можешь спросить… Пока не можешь.

Странная эта предсказательница… Быть может, зря Анна к ней пришла…

– Сын будет стоить жизни его отцу.

Облик мужа, милого доброго мужа мелькает перед глазами. И исчезает.

– Пусть! – в состоянии почти транса вторит Анна.

Мелькнувший в исчезающем сознании облик мужа кажется чем-то далеким, чем-то бесконечно, несопоставимо менее важным, чем сама надежда на сына. Господь простит. Или не простит?

Голос из той бездны, в которую как в старательно взбитую глубокую перину уже погружается Анна. Еще мгновение, и дверь в эту бездну захлопнется.

– Думай. Ты теперь в скрещении Урана и Плутона. Тебя сейчас видно там, где вершатся судьбы. Можешь просить. Разрешат сына тебе отдать. После бездны.

– Пусть после бездны. Сына хочу. Сына…

Богиня утренней зари

Анна. Крым. Октябрь 1917 года

Но ее сыну не суждено родиться ни в Питере, ни в Крыму.

Родив в октябре третью девочку, Анна вспомнит о словах прорицательницы, что ее сын за бездной.

Но всё это будет месяцем позже, а пока…

* * *

Из Петрограда в Крым едут поездом.

Из питерской осени в бархатное южное бабье лето.

Едут, как водится, первым классом. Но не целый вагон из восьми купе, как привыкла ездить мать: купе – ее спальня, купе – для Анны с мужем, купе – для Оли с гувернанткой, купе – для Маши с нянькой, купе – гостиная, купе – столовая, купе – для багажа и одежды, купе – для прислуги. И это если повара, служанки и прочая челядь из питерского дома, без которой и в приморском имении не обойтись, уехали прежде них…

В этот раз без поваров. Скромно. Собирались в последний момент, не досталось билетов, и у них всего-то три купе на семь человек.

Едут долго. Много дольше обычных трех дней.

Днями простаивают на станциях с толпами измученных голодных солдат, беженцев и дезертиров на перронах. Но первые дни смотрели на них только из окна и сетовали, что чай нынче не так хорош, как прежде. А теперь…

– Двигайтесь, дамочка! Двигайтесь! Швыдче! Уплотняйтеся!

На третий день пути в их вагон первого класса набивается толпа – солдатня, матросы, мужики, оборванцы.

Один из них с бульдожьим лицом, муж по форме определил, что фельдфебель, теперь выгоняет гувернантку и девочек из их купе. Разбуженные Оля и Маша в тонких кружевных сорочках напуганы, жмутся к гувернантке.

– Как вы смеете?! – негодует мать, крепче прижимая к себе игрушечного зайца Маши. – Это наши законные места! Согласно купленным билетам!

Найти в этой давке начальника поезда, тем более требовать соблюдения их прав бесполезно. Даже мать, на удивление, это понимает.

– У нас, барыня, согласно купленным билетам, пол в вагоне рухнул! – Мужик небритый, беззубый, по́том от него за версту несет, с мешком за плечами. – До дому ехати всем надобно!

– В третьем классе столько народу набилось, что пол не выдержал, провалился! – суетливо поясняет проводник. Чудо, что он еще не сбежал.

Проводник почти на ухо матери шепчет, уговаривает потерпеть, не злить ворвавшихся:

– В соседнем вагоне первого класса пристрелили пассажира с одиннадцатого места, который не пускал их в свое купе.

Бульдожьего вида фельдфебель своими грязными штанами плюхается на полку, где постелено кружевное белье для Маши, мать едва успевает игрушки девочек из-под его зада выхватить и велеть гувернантке вещи быстро в ее купе переносить.

Мать напряжена – кроме собственных ценностей она везет спрятанные в детских игрушках ценности вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая с марта в Крыму и мало что с собой из Петрограда увезти успела.

Солдаты без погон с винтовками занимают второе их купе – не успевший выйти Савва со своими альбомами и тетрадками остается, зажатый в угол завшивевшими, давно не мывшимися, озлобленными и уставшими людьми.

– Двигайся, гимназия! Учиться будешь опосля! Теперь всем ехати треба!

И из третьего купе их сейчас выгонят – пенсне мужа и шляпки матери, без которых графиня Истомина считает неприличным появляться на людях даже в вагоне поезда, даже в такие времена, – теперь не лучшие аргументы в их пользу. Кому из штурмующих не хватило места в первых двух купе, занятых самозахватом, уже дергают дверь третьего, последнего оставшегося у них, в котором им, шестерым, уже тесно.

Беззубый мужик с мешком за плечами рывком открывает дверь и застывает на пороге. Смотрит на живот Анны, который вопреки нормам приличия уже ни от каких посторонних глаз не укрыть. И взмахом руки останавливает тех, кто напирает на него сзади.

– Назад! Ша! Баба на сносях туточки, вот-вот ро́дит!

И закрывает дверь.

Толпа двигается дальше, штурмовать другие купе и вагоны. А мать сидит бледная, не может выпустить игрушечного медвежонка из рук.

– Не так страшно свое потерять, как чудовищно неприлично потерять императорское, – трагически шепчет мать, теребя плюшевое ухо.

Муж подносит ко рту и убирает обратно нераскуренную папиросу, которую в общем купе с девочками теперь не закурить, и говорит что-то об удивительной несочетаемости кадетских взглядов матери и ее монархического трепета. Мать не отвечает.

Дальше от столиц, ближе к югу солдат и беженцев становится меньше – сходят станция за станцией, и им даже удается вернуть одно из своих купе, только отправляют Савву в уборную «после такого общества как следует мыться и в чистое одеться, а ту одежду выбросить – на нее вши могли перейти».

Но нет больше на станциях прилично одетых крестьян, торгующих едой для пассажиров. А цены на всё, что пока еще продается, ошеломляют даже не скупую и богатую мать.

– Десять рублей за сметану для девочек?! Прошлым летом за такие деньги двух коров в ближнем имении продавали.

Мать, при всей ее светскости и упоенном увлечении политикой, знает цены на коров. Что никак не вяжется с ее внешностью. Но всё это совершенно не интересует Анну.

Ничто в это мгновение не омрачает невесть откуда поселившуюся в Анне радость предчувствия – ни мрачное предсказание прорицательницы, случившееся в ее последний питерский вечер, ни странная дорога через взбаламученную страну, где теперь всё слоями – то мятеж, то покой.

Страх и спокойствие накатывают волнами. То каждая мелочь радует – вкус чудом купленного на станции молока, солнечный отблеск в волосах Машеньки, странные рисунки Саввы, который и в поезде не расстается со своими альбомами и блокнотами. То кажется, им вовек не доехать до приморского имения матери – за окнами поезда разоренные села, неубранные поля, запустение.

Мать с мужем спорят, сколько теперь стране преодолевать столь разрушительные последствия. Мать считает – два года. Муж уверен, вернутся на прежний уровень не ранее 1921-го.

– Три года война. Три года на восстановление – и это только при условии, что смута закончится теперь. Год про запас.

То вдруг снова картинка меняется, и, разглядывая из окна благостные виды юга, впитывающего свое последнее солнце, в осеннем туманном покое Анна поверить не может, что часом ранее они о чем-то тревожились.

О чем можно тревожиться, когда с каждым часом приближается благословенный Крым – вечная сказка ее детства!

Я, девочкой, не ведавшей обид, / всего, что будет контурным наброском, / не в сказочном саду Семирамид / искала свой приют – в тиши форосской. / Я странницей на поиски друзей / отправлена, забыла наставленье, / что мир стабилен, а его смещенье / поддерживает равенство ничьей…

В оставленном ими Петрограде «равенство ничьей» нарушилось. Мир сошел с ума. И теперь, только отперев старый ларчик ее детского мироощущения, можно вернуть покой и в собственную душу, и во весь большой растревоженный мир.

Поезд минует Джанкой, и, рискуя подхватить на сквозняках совершенно излишнюю в ее положении простуду, Анна опускает вагонное окно.

Мама и муж нудно судят о шансах социал-демократов и кадетов в нынешнем правительстве, а она, по-детски выставив в окно руку (пока не видят спящие после обеда дочки, которым она как примерная мама категорически запрещает высовываться из окна), ловит ощущение ветра в ладонь.

И дышит, дышит, дышит.

Впитывает в себя этот ни с чем не сравнимый воздух.

Ребенок в животе шевелится активнее обычного. Тоже чувствует этот воздух.

Так пахнет ее детство. А больше ничто.

Управляющий южным имением Франц Карлович с шофером Никодимом встречает их на станции на большом авто марки «Делоне Бельвиль».

И сразу отчет матери:

– Урожай с двух десятин маслиновой рощи в этот год пятьдесят пудов, хватит для трех пудов масла, сена накошено лишь шестьсот пудов, на двести меньше, чем обычно, но почти столько же, сколько в последние два года – мужики на фронте, рук не хватает.

Скучные хозяйственные подробности Анна не слушает. Машу укачало, спит на руках у гувернантки, да и Олюшка дремлет. А она сама как в первый раз с наслаждением разглядывает по дороге всё вокруг.

Здесь наверху перед перевалом всё больше татарские селения с мечетями, призыв муллы звучит сквозь нагретый солнцем на открытом плато воздух. Христианских церквей и русских деревень меньше.

Почти все, кто работает здесь на полях, внуки бывших крепостных материной бабки, старой княгини Истоминой. Дабы сохранить линию княжеского рода, даже выйдя замуж, мать от бабкиной фамилии не отказалась, взяла двойную, а после смерти мужа его часть фамилии как-то незаметно потерялась. Так и есть она для всех «княгиня Истомина», их «ближнее» к столице имение Истомино, и всё здесь вокруг истоминское.