Театр тающих теней. Конец эпохи (страница 6)

Страница 6

В Цусимском сражении «Аврора» была подбита, отец ранен. Крейсер длительно ремонтировали на Филиппинах, отца лечили в Маниле. Тропический климат, влажность, непривычная для северного человека жара, некомпетентность местных врачей полному выздоровлению не способствовали. После «Авроры» папа прожил два года. И умер от ран.

С тех пор имя богини утренней зари для нее, Анны, синоним надвигающейся беды. Бездны.

На премьере «Спящей красавицы» в Мариинском театре, когда прелестная танцовщица, изображающая богиню с тем же, что у крейсера, именем, начала свою сольную партию, Анна опрометью кинулась из зала. Перед глазами была не юная балерина, а закованный в броню погубивший отца военный корабль.

Ночью во сне всё смешивается, и уже не девушка, а крейсер выделывает на сцене все эти па, и, вопреки либретто, колет несчастную принцессу веретеном, отчего та не умирает, но засыпает на долгих сто лет.

И так постоянно повторяется каждый раз, когда в Мариинке дают «Лебединое».

Аврора! Опять Аврора!

Теперь все – и муж, и мама, и Набоковы, и близнецы Константиниди, и прочие гости – спорят, надолго ли этот очередной переворот.

– Три недели! – решительно отводит срок большевикам мать.

Муж Дмитрий Дмитриевич, то ли более разумно, то ли более тугодумно, продлевает эту новую революцию аж до следующей весны.

– Зиму, хочешь не хочешь, придется пережидать в Крыму! Не везти же одну новорождённую и двух малолетних девочек через взбаламученную страну обратно в столицу.

И только чудаковатый племянник мужа Саввинька, как за ним водится, ни к месту вклинивается в общий разговор:

– Семьдесят.

В шуме общего спора его не слышат. Все в этом доме давно странного отрока не замечают – сыт, в тепле, книжки читает, бабочек ловит, рисует, что еще надобно?

И только ошарашенная новым появлением в ее жизни проклятого крейсера Анна переспрашивает:

– Чего «семьдесят»?

– Лет.

Саввинька, закончив с бабочками и отсев от Володи Набокова – на долгое общение этот юноша не способен, – не перестает рисовать что-то невразумительное в своей тетради.

– Все же говорят, надолго ли эти большевики, и я говорю – на семьдесят лет.

Мать слышит окончание Саввинькиной фразы и тяжело вздыхает – что с него взять!

– Не обращайте внимания! – извиняется перед Еленой Ивановной мать. – Вечно у нашего Саввы то десятизначные числа в уме в секунду умножаются, то большевики к власти на семьдесят лет приходят! Его бы хорошему психиатру показать, да где в теперешнем Крыму такого взять?

Набокова что-то про странности в поведении собственного сына Владимира отвечает, про его коллекции бабочек, стихи и прочие не принятые в обществе сложности.

Про ее, Анны, девичьи стихи и странности мать благоразумно умалчивает. А могла бы… Как тогда, в ее шестнадцать…

В гостиной спорят. И только Анна сидит, до боли сжав виски руками.

– «Аврора»! Опять «Аврора»!

Не замечая неприлично проступающее на платье грудное молоко, она думает о пугающем совпадении – единожды сломавшая ее жизнь «Аврора» входит в эту жизнь снова. Зачем?!

* * *

В начале декабря из Петрограда приезжает старший Набоков – Владимир Дмитриевич. С сыном Владимиром заезжают к матери Анны на обед. Рассказывает, как 23 ноября прямо на утреннем заседании большевистский прапорщик, по подписанному Лениным приказу арестовал всю кадетскую комиссию.

Мать картинно заламывает руки.

– Членов Учредительного собрания! Законно избранных! Арестовать?!

– Пять дней нас, пятнадцать человек, держали в узкой, тесной комнатенке в Смольном! – Владимир Дмитриевич до сих пор в недоумении. – В уборную выводили по одному. Ни умыться как положено, ни белье на чистое сменить! Сдавленность воздуха к концу заключения в той комнатке – злейшему врагу вовеки не пожелаю такого почувствовать! – Словно боясь снова оказаться в запертом спёртом пространстве, Набоков глубоко вдыхает воздух. – Вечером пятого дня лохматый матрос объявляет нам «именем народной власти», что мы свободны!

Вздох облегчения здесь, в материнской крымской гостиной, будто всё это объявлено только сейчас.

– Наутро Учредительное собрание должно начать работу. Мы являемся в Таврический. И что же?! Извольте! Теперь нам заявляют, что лидеры кадетов графиня Панина, Шингарев, Кокошкин и князь Долгоруков арестованы. Комендант приказывает нам разойтись, а в зал введены солдаты. Но мы продолжаем работу!

Набоков-старший снова как на трибуне Таврического. Воодушевлен. И энергичен. Не по-доброму энергичен. По-злому.

– Нам едва позволяют закончить заседание. Договоренность – продолжить на следующий день. А двадцать девятого ноября выхожу из дома и по дороге в Собрание на афишной тумбе читаю декрет этой, с позволения сказать, власти: «Арест и привлечение к суду всех руководителей кадетов – партии врагов народа!»

– О господи! – трет виски мать! – А вы еще уезжать в сентябре не хотели!

Снова многозначительный взгляд матери в сторону Анны, полный подтекста, что, конечно же, это она, мать, всех из погибающей столицы вывезла и всех их спасла. И обратно подчеркнутое внимание к Владимиру Дмитриевичу.

– Так как же вы выбрались?

– Невероятное везение. Сразу же иду на станцию. В конторе спальных вагонов получаю билет первого класса и место до Симферополя. Домой возвращаться опасно, чую, что могут арестовать в любой момент. По телефону – чудом работает! – отдаю распоряжение слуге принести мои вещи на вокзал, и тот приносит их, можете себе представить, в заплечном мешке. В мешке!!! Так с мешком и еду!

– А как же теперь Софья Владимировна? – спрашивает мать о судьбе графини Паниной, хозяйки Гаспры, где теперь живут Набоковы.

– Велела передать, что в ее имении нам рады, но сама она не будет искушать судьбу, не поедет в Крым. – Владимир Дмитриевич оборачивается к сыну. – Так и расположились мы в Гаспре. Помогли старому слуге донести тяжелую кушетку из дома самой Софии Владимировны в флигель у фонтана, где мы квартируем. Тогда я сказал Володе: «Вот так ты понесешь мой гроб к могиле»!

– Будущее увидели, – отзывается Савва.

Мать, как обычно, бросает на недоросля недобрый взгляд и спешит загладить его неловкость.

– Бог с вами, Владимир Дмитриевич! – Руки матери взлетают в изумлении вверх. – Как можно такое говорить! Тем более сыну!

– Володя, наслушавшись моих рассказов, целую оду «К свободе!» написал. «И, заслоняя взор…» Как там, Володя?

– «И, заслоняя взор локтем окровавленным…»

– «Обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь, / А за тобой, увы, стоит все та же ночь…», – из Саввиного угла с бабочками и гербарием подает голос Набоков-младший.

– Не ода! Это не ода! – не может не уточнить Савва. – Ода – торжественное стихотворение, посвященное какому-либо событию или герою, присущее, преимущественно, эпохе классицизма, а у Володи…

Анна не выдерживает и выходит.

Получасом позже, покормив Ирочку, отдав ее на руки няньке Никитичне и велев гувернантке с Олей и Машей читать из Киплинга, Анна спускается в гостиную.

Мать всё спорит с Набоковым теперь уже о волнах петроградского переворота, докатившихся до полуострова.

– Но позвольте! Был же сформирован Таврический губревком во главе с членом партии кадетов! Комиссаром Временного правительства стал ваш сторонник Богданов! Как вы можете такое сотрудничество объяснить?!

– У вас устаревшие сведения, любезная Софья Георгиевна! Кадет во главе губревкома никого не устраивал – ни их, ни нас! Его уже сменил Бианки, правый социалист. – Набоков-старший оглядывается по сторонам в поисках сына.

– Володя гуляет. С Саввушкой, – успевает подсказать гостю муж Анны, наверняка зная, что уходили мальчики вместе, но каждый из них явно гуляет по одиночке. Такие уж они оба – отшельники.

Владимир Дмитриевич кивает, не отвлекаясь от спора.

– Опаснее Всекрымский съезд Советов, созыв которого губревком назначил на шестнадцатое сего месяца. Уверен, он признает всё случившееся в Петрограде преступной авантюрой! Но в нынешней ситуации, голубушка, Софья Георгиевна, мы просто обязаны призвать все антибольшевистские силы к консолидации.

– Владимир Дмитриевич, объясните, что за «канцелярия военного директора» и кто он такой, этот Дж. Сейдамет? – включается в политический разговор уже и муж Анны. – И по какой причине генерал Врангель от командования войсками отказался?

– Петр Николаевич счел всё происходящее в здешних так называемых вооруженных силах Крымского революционного штаба «типичной керинщиной». Где мыслят иметь армию, демократизированную с соответствующими комитетами и комиссарами! И заявил, что ему с ними не по пути…

– Так долго продолжаться не может! – Мать вся на котурнах. – Вы читали, что пишет Ильин. Послушайте! – И начинает зачитывать с пафосом: – «Разрушены железные дороги, приостановлена почти работа телеграфа. Жизнь как бы замерла, здоровое биение пульса страны остановилось». И дальше: «Вместо творческой созидательной работы у нас растет и множится анархия, всюду дикий разгул разъяренной толпы, разбои, грабежи, самосуды, расстрелы, всюду хаос и разрушение, идет братоубийственная война, улицы городов залиты кровью уничтожающих друг друга людей, всюду безумие и ужас. И кто знает, когда кончится эта сатанинская пляска. Дошли ли мы до той последней черты, переход которой знаменует собой перелом в сторону отрезвления и сознательного отношения масс к судьбам страны? Или нам суждено пережить еще большее развитие ужасов анархии?»

Скучно. Ничего из того, о чем спорят мать, муж и Набоков, Анна не понимает. Не дослушивает, берет шаль, идет к выходу через кухню, чтобы с гостями в разговоры не вступать.

– Барышня, замерзли? – суетится истопник Федот.

В материнском имении, сколько детей она ни роди, ее, похоже, никогда не перестанут звать «барышней».

– Так мы того, живо огоньку прибавим!

Но холод не от водяных батарей, которые из-за нынешних перебоев с электричеством то греют, то не греют, и приходится Федоту по старинке печи топить. Холод, он где-то внутри.

Снова идет к «своей» скале. Ребенка в ней уже нет, но декабрьская вода куда холоднее, чем в день ее приезда в сентябре.

Море штормит – ни следа от встретившей ее двумя месяцами ранее идеальной иссиня-черной прозрачной глади. Штормит и пугает. Уже не то море, которое манило ее броситься с разбега со скалы.

Волна за волной несет тяжелую обреченную силу, чтобы разбить ее о каменистый берег. И отступить, увлекая тысячи камней за собой, своей обессиленностью создавая преграду для волны следующей. Такого моря Анна прежде не видела. Да и зимой в крымском имении прежде никогда не бывала.

Теперь уже ничего не вызывает желание броситься в воду. Напротив, близость обрыва пугает. Что изменилось в этом воздухе? Что-то сломалось? Что перечеркнуло радость последних недель?

Шорох за кустарником олеандра рядом. Анна обходит его с другой стороны. Кутается в теплую шаль.

Там Савва. Ловит разлетающиеся от порыва ветра, испещренные странными записями, рисунками, чертежами листы и листочки. Анна помогает племяннику мужа собрать улетевшие страницы. Смотрит на последний из поднятых ею листов.

– Отчего такой непонятный рисунок, Саввинька? – Отдает собранные страницы, случайно касаясь его холодной руки.

Подросток опускает глаза. На нее не смотрит.

– Понятный! – упрямо не соглашается чудаковатый племянник мужа. – Его иначе нужно смотреть. На свет.

Солнце зашло. Света нет.

– Хорошо, я при лампе вечером погляжу. Покажешь, как смотреть?

Кивает молча.

Анна собирается уходить, но через несколько шагов оборачивается.

– Отчего ты про семьдесят лет сказал, Савва? Когда все гадали, сколько эта смута продлится.

– Услышал.

– Что услышал? Откуда?

– Не знаю. Услышал.