Театр тающих теней. Конец эпохи (страница 8)
– Но вы же всё время мне твердили: «Во время войны я не могу забирать золото из России!» Я оказалась худшей патриоткой, благодаря чему могу большую семью кормить.
Мать собой горда. Ей всегда важно, чтобы кто-то подтверждал, что она всё делает великолепно. Обычно на этой роли зять. Но сегодня лучший объект – Набоков.
В одну из неспокойных ночей января Анне приходится несколько раз просыпаться и подниматься в комнату маленькой Иринки – няньке Никитичне никак не удается девочку успокоить. Покормив и уложив дочь, она задерживается около большой лестницы, ведущей вниз. Снизу голоса. Матери и мужа.
– Оболенский сам видел, как застигнутые врасплох жители бежали в одном белье, спасаясь в подвалах.
Прислушивается.
Мать за ужином обмолвилась о резне в Ялте, но, выразительно переглянувшись с мужем, подробности оставила до вечера, когда она, Анна, из гостиной уйдет. И теперь пересказывает слухи, которые привезла в этот день из Гаспры.
– Брат Набокова, Сергей Дмитриевич, в Ялте едва спасся – в дом попал снаряд, и он с семьей вынужден был искать убежище у соседей. Говорит, матросы с крейсеров «Гаджибей», «Керчь» и «Дионисий» устроили в городе резню и погром. Говорит, Ялта разграблена. На улицах форменная война! Говорит, дрались на штыках! Русские с русскими! Всюду трупы, кровь. Князь Мещерский, Захаров, Федоров, а с ними и другие расстреляны. Офицерам привязывали тяжести к ногам и сбрасывали в море, некоторых после расстрела, а некоторых живыми. А в дом Врангеля…
– Петра Николаевича? – уточняет муж.
– Брата его Павла Николаевича, мирного человека, историка, ворвались матросы. По счастию, самого барона не тронули. Заявили, что воюют только с теми, кто воюет с ними, да еще с татарами.
– Национальной резни в нашем теперешнем положении России только не хватало! – тяжело вздыхает муж.
– А самого Петра Николаевича Врангеля арестовали, но жена на коленях вымолила ему свободу.
– Как всё это быстро изменилось! За несколько недель на смену мирного сожительства явилась какая-то смертельная ненависть… – обреченно добавляет муж.
Анна не дослушивает. Идет спать. Мать и муж любят рассуждать долго и пространно. А через несколько часов Иринушка снова запросит есть, нянька снесет ее в спальню Анны, и, хочешь не хочешь, опять надо будет просыпаться. Словно какая-то невидимая защита оберегает ее, только что родившую и теперь кормящую, от всего, что могло бы лишить ее покоя, а значит, и молока, а, значит, и лучшей и единственной пищи для ее девочки.
Но к концу января и ее невидимая защита дает трещину. Проснувшись от непонятного шума, едва накинув шаль и чуть приоткрыв дверь, Анна выглядывает с лестницы вниз. Этого «чуть» хватает, чтобы в сознании ее запечатлелась картина: заляпанные грязью ботинки и сапоги на персидском шелковом ковре.
Внизу двое матросов в бескозырках и бушлатах и один гражданский, патлатый, в куртке из бычьей кожи. Крымский январь как питерский сентябрь. Или комиссар тот же самый?
Патлатый поднимает глаза, смотрит прямо на нее, конечно, не узнает, отворачивается.
Наспех одевшись и не заходя в большие комнаты, откуда доносится шум, Анна поднимается в комнату к девочкам. Горничная Марфуша при дрожащем свете свечи – электричества уже вторую неделю как нет, и свечи теперь редкость – рассказывает перепуганной няньке Никитичне о незваных гостях.
– Матросы. С Севастополю. С корабля «Борец за свободу». Грят, всю буржуа́зию постановили истребить.
– Убивать будут?! – ужасается нянька.
– А нас-то чего! Мы-та не буржуа́зия. Мы это по-ихнему проль… как их там… прольрит.
– Proletariat, – поправляет оказавшаяся в той же комнате гувернантка Оли и Маши.
– Ищо какуй-та трибуцию требуют, – продолжает Марфуша. – Но наш-то конюх Павел теперяча председатель Совету, вовремя барыню предупредил.
Слово «контрибуция» новоявленная пролетариатка не выговаривает. Приходится Анне спуститься в гостиную, чтобы узнать, в чем дело.
Непрошеные гости уже удалились. Дворецкий даже проводил их до авто, дабы Антипка не вцепился им в ноги. Лишь тяжелый запах дешевого табака и давно нестиранных бушлатов висит в воздухе маленькой, как лаковая миниатюра, материнской гостиной, не давая принять недавний визит за дурной сон.
Мать и муж явно напуганы. Услышав шаги Анны, быстро меняют тему, но тревогу из глаз так поспешно убрать не могут.
– Что за «контрибуция»? – спрашивает Анна.
Раз уж такое чрезвычайное происшествие, как этот ночной визит, в их имении случилось, то приличие обязывает ее узнать, что к чему. Но слушать ответ не особо хочется. Куда больше ее занимает, говорить ли матери о возмутительных речах Марфуши или умолчать – хорошую горничную теперь не найти.
Мать молчит. Муж бормочет что-то невразумительное. И лишь до этого никем не замеченный Савва, все это время просидевший в дальнем углу и привычно марающий бумагу какими-то непонятными то ли рисунками, то ли записями, то ли чертежами, как по писанному выдает дословно:
– На классового врага наложена десятимиллионная контрибуция, которую представители буржуазных слоев должны сдать в кратчайший срок. К невыполнившим постановление революционного совета будут применены особые, вплоть до крайних, меры.
– Ты стенографировал? – удивленно приподнимает одну бровь мать. Кажется, она только теперь замечает, что во время этого матросского нашествия в комнате их было на одного человека больше.
Савва мотает головой.
– Читал в газете.
Но ответ его никто не слышит.
– Будешь платить? – спрашивает Анна, ожидая привычно резкого ответа матери – мол, станет княгиня Истомина платить каким-то голодранцам! Не услышав ответа, собирается вернуться наверх. Но оборачивается с порога.
В глазах матери если не страх, то испуг.
В глазах мужа этот испуг превращается в панику.
– Трое девочек, и Аня…
– Я не девочка, – привычно возражает Анна.
Но муж и мать ее, кажется, не слышат.
– Три девочки и Аня… Что делать? Что делать…
Следующей же ночью встревоженная Анна всё же рискует заглянуть за черту. Без спиритического сеанса с медиумом. Без столоверчения. Только с ножницами, поясом от шелкового халата и книгой.
Однажды она уже поплатилась за попытку заглянуть в неведомое. Те новомодные увлечения спиритизмом, коими был полон предвоенный Петербург и которыми увлекались если не все, то почти все – от царской семьи до последней модистки, сумевшей насобирать денег на мистический сеанс, – не прошли для нее даром.
Все, кто был в тот день на спиритическом сеансе вместе с ней, вышли от прорицательницы и, как ни в чем не бывало, пошли по своим делам. Кто-то ругая на чем свет шарлатанов, выведавших все их тайны и умудрившихся встроить вращающий механизм под столик. Кто-то задумавшись над странностями явления загадочных душ. Кто-то отчаявшись. И только она сорвалась в пропасть.
Ей было шестнадцать. В городе она была одна. С гувернанткой и управляющим. Мать проводила зиму в Европе.
Хотелось любви. Хотелось славы. Хотелось стихов.
Хотелось знать, что же будет.
На спиритический сеанс ее за руку привела подруга по гимназии. Двумя днями позже шепотом, как великую тайну, подруга рассказала, что для того, чтобы вызвать духов, не обязательно ходить в такие места, платить деньги и терпеть общество неприятных людей, которые узнают твои секреты. Достаточно взять любую книгу, ножницы и пояс и… Они могут это делать вдвоем.
Когда книга первый раз завертелась на их пальцах, Анна едва не лишилась чувств, казалось, что всё это происходит не с ней.
Испугалась. Хотя, казалось бы, пугаться было нечего. Вызванный гимназической подругой дух обещал ей любовь великого поэта, славу и много детей. Всё, как и мечталось. Только с того самого дня, как книга завертелась на ее онемевших пальцах, стало казаться: над ее головой разверзлась пропасть.
Не под ней, а над ней.
Затягивающая, засасывающая в себя пропасть, швыряющая в нее то куски боли, то строфы стихов, то бешеный стук сердца, не знаешь, как его унять или обогнать. Точно кони понесли, как ее маленькую летом в мамином имении когда-то понесли лошади. Если бы не бросившийся под упряжку деревенский мужик, которого лошади долго еще тащили по земле и у которого вся спина после оказалась одним кровавым куском мяса – рубаха в дым, кожа содрана, вся спина одна рана – она бы убилась.
Так и сердце ее начинало нести вскачь, и она не знала, что с этим неровно бьющимся, убегающим всё быстрее и быстрее неуправляемым сердцем делать. Словно забившись в угол тарантаса, лишь смотрела в глаза надвигавшейся пропасти. Но теперь не было мужика, способного броситься под лошадь и обуздать ее отчего-то вдруг понесшееся вскачь сердце.
Стихи стали случаться. И мучить. Влюбленного великого поэта не находилось. Голова превратилась в одну сплошную дыру, поглощающую неведомо откуда льющуюся неистовую силу, сжигающую всё внутри.
Она не могла спать. Есть не могла. Учиться не могла.
Так длилось неделю. Месяц. Пять…
На исходе года такого пожара вернувшаяся из Европы мать резко сказала:
– Пора тебе замуж. Все беды в твоем возрасте от отсутствия мужа. Подошел бы и хороший любовник, но это явно не для тебя.
Анна вспылила. И это говорит ее тонкая, умная мать – да как она может! Разозлилась. Закрылась. И, быть может, сжигала бы себя и дальше. Если бы с возвращением матери в их доме снова не возник Дмитрий Дмитриевич. И не посмотрел на вдруг выросшую девочку другими глазами. А она другими глазами посмотрела на него. И увидела не «Митюшеньку Митрича», которого знает с детских лет, и не уважаемого университетского профессора, с которым ей всегда так интересно было рассуждать и спорить об искусстве, а не самого молодого, но вполне привлекательного и совсем нестарого мужчину.
Влюбленного в нее мужчину.
И она влюбилась.
Или ей показалось, что она влюбилась.
Или это ему показалось, что влюбился он. Взял и влюбился в тот миг, когда после долгого отсутствия снова появился в доме на Большой Морской, и дверь ему открыла та, которую он с раннего детства безнадежно боготворил и вечно отдавал другому. Та же самая. Только снова юная. Взглянувшая на него не с привычной колкой ироничностью, с которой всегда смотрела на своего ближайшего друга девочка Соня, а с восторженной почтительностью ее дочери. С той восторженной почтительностью, от которой до любовной привязанности один шаг. Нужно только захотеть этот шаг сделать.
И Дмитрий Дмитриевич захотел.
Читал ли профессор труды по вошедшему в ту пору в моду психоанализу? Успел ли он осознать опасность той легкости, с которой он замещал юной Анной с детства любимую им ее мать? Читала ли те труды сама Анна и поняла ли, что замещала не юным мужем рано потерянного отца? Успел ли Дмитрий Дмитриевич осознать пропасть, в которую вся его любовь могла скатиться при первом же порыве ветра…
Но так или иначе он сделал предложение. И дочка некогда столь любимой им женщины это предложение приняла. При личной встрече с будущим зятем будущая тёща была, как водится, элегантно иронична, в меру язвительна и очаровательна.
На том увлечение спиритизмом завершилось. «С твоей психикой это запрещено!» – как всегда безапелляционно заявила мать.
И теперь в союзницы мать звать невозможно. Муж не поймет. Но оба весьма удачно уехали в Мисхор к Долгоруким. Остается позвать старую няньку и велеть ей вытянуть палец и держать ножницы, как держит она сама.
Нянька Никитична крестится, причитает, что дело это небожеское, что это грех и господь не велит!
Анна велит ей молчать. Завязывает, как помнит, ножницы внутри книжного тома. И, прикрыв глаза, бормочет, как в прошлом опыте бормотала гимназическая подруга:
– …Вызывается дух…
И… Книга, вдруг отяжелев, делает поворот.
Нянька вскрикивает и роняет колечко ножниц со своего пальца.
– Свят! Свят! Свят!