Отзвуки времени (страница 6)
Одёргивая мундир, Мирович мельком вспомнил о прадеде, что служил гетману Мазепе и сбежал в Польшу, и о сосланном в Сибирь отце. Тот был уличён за тайные поездки в Варшаву. Злой рок, нависший над его семьёй, должен быть повержен. Оставалось всего ничего – поднять гарнизон в ружьё, отдать солдатам приказ арестовать охрану тюрьмы и принудить коменданта освободить законного императора Иоанна Антоновича.
И задуманное шло как по маслу! Растерявшиеся солдаты, повинуясь команде, наставили оружие на тюремщиков.
– Вперёд, ребятушки! – крикнул Мирович, почему-то представив себя на коне впереди войска. Со шпагой наголо и пистолетом в другой руке он ворвался в тёмное узилище, состоявшее из длинного коридора с железными дверями по обе стороны.
Тайная комната была точно здесь! За спиной его толпились солдаты.
У двери, обитой железом, он остановился:
– Сдавайтесь! Именем государя!
– У нас государыня, – глухо раздалось из камеры, словно из-под гнёта в дубовой бочке.
Ответная тишина отдалась толчками сердца о рёбра. Там два охранника, не откроют – обоих ждёт пуля. Резкий вскрик за стеной ударил картечью по натянутым нервам.
Переведя дух, Мирович воскликнул вдругорядь:
– Отворите именем государя, иначе прикажу стрелять из пушки шестифунтовым ядром!
– Не стреляйте, сдаёмся.
Дверь каземата распахнулась, и в полной темноте угадалась фигура охранника.
– Огня! Подайте свечу! – закричал Мирович, не узнавая своего ликующего голоса. Действуя почти вслепую, он навёл дуло пистолета на охранника. – Подите прочь, душегубы, иначе сделаю вам расчёт! Грядёт новый государь и новый век для России!
Фигура отшатнулась, и почти тотчас над головами солдат промелькнул тусклый отблеск фонаря, которой передавали из рук в руки.
Мерцающий луч озарил лицо охранника с безумным взором человека, находящегося в крайнем потрясении.
Прежде чем ворваться в узилище, Мирович ударил его в лоб рукоятью пистолета. Другой охранник жался к стене. Круг света от фонаря качнулся по полу, и Мирович увидел там в луже крови распростёртое тело. «Не может быть! Государь?! Как же так?!» – точным выстрелом ужас прокатился по мыслям и застрял пулей в груди.
Не помня себя, он рухнул на колени и облобызал руку покойника. Грязную, со сломанными ногтями, что царапали в агонии доски пола. От собственного воя у Мировича заложило уши:
– Бессовестные!! За что пролили невинную кровь?!
Уже без сопротивления – всё было кончено – он позволил себя разоружить и взять под караул.
* * *
– А ну, живо слезай да пятками не елозь! – прикрикнул Маркел на Егорку, когда сын взобрался на тополиную ветку, опасно скрипнувшую под его весом. – Уши надеру!
Хотя знал, что не надерёт. Не любил он ни драк, ни ссор, ни крови из разбитого носа. Курице и то через силу топором голову тюкал да старался так, чтоб животина не мучалась. Его передёрнуло от мысли, что на сегодня назначена казнь изменщика Мировича. Указ об этом глашатаи до хрипоты зачитывали на всех углах: «Собрание вынесло приговор: Мировичу отсечь голову и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное вместе с эшафотом. Из прочих виновных разных нижних чинов прогнать сквозь строй, а капралов сверх того написать вечно в солдаты в дальние команды».
Осерчав, Маркел с размаху насадил на бочку остатний обруч и обтёр руки о тряпицу. От мыслей, что в паре вёрст отсель построено лобное место, на душе становилось муторно. Как можно щи хлебать, ежели в эту самую минуту палач топор точит? Худо, ох худо! Не то чтобы он жалел заговорщика – смута государству Российскому не надобна, но зря в Сенате решили людской кровушкой городскую землю орошать. Лучше бы изменщика в крепость заточили на веки вечные, замест Иоанна Антоновича, коего по его недомыслию жизни лишили.
Весть о казни поручика Мировича разнеслась по городу, когда Маркел доставлял бочки в лаболаторию (слово-то какое! Язык сломаешь!) господина Ломоносова, что на Второй линии Васильевского острова. Сам Михайло Васильевич, в парике и кафтане, в то время изволил беседовать о чём-то с двумя мастеровыми и на его поклон ответно кивнул, не побрезговал. Сразу видно, что свой человек, из простых мужиков, не кичливый.
Бочки принимала стряпуха Ольга с обвислыми щеками и ловкими толстыми пальцами, умевшими отменно квасить капусту и упаривать в меду репу с брусникой.
Отсчитывая медные пятаки, Ольга невзначай спросила:
– Пойдёшь на Сытнинскую площадь смотреть, как офицерику голову рубить будут?
Он обомлел:
– Окстись, мать, на Руси двадцать два года как не казнят.
Ольга норовисто фыркнула, навроде собаки, когда кость не по нраву:
– Да ты никак глухой, Маркел? Глашатаи лужёные глотки сорвали, выкрикивая указ императрицы, а тебе, окаянному, всё нипочём.
– Закрутился с мальцом да с работой, – оправдался Маркел, – недосуг было нос из мастерской высунуть.
И немедля решил, что ноги его на Сытнинской не будет. Недоброе то дело – на чужие муки смотреть, хоть бы и преступника. Решить-то решил, а всё одно пошёл, потому как по пути домой встретил блаженную Ксению, что стояла у забора избы артельного старосты и смотрела на него долгим взглядом. Он в пояс поклонился, но заговарить не решился. И она молчала, потом отвернулась и пошла, а опосля остановилась и ребром ладони легонько так по доскам рубанула.
Может, просто так стучала, может, мошку в траву сбросила, но он почему-то истолковал её намёк по-своему, тем более что был памятен случай, как она Прасковье Антоновой на богоданного сыночка указала. Соседка языком чесала, что заглянула блаженная к Антоновой да и говорит:
– Вот ты тут сидишь, чулки штопаешь, а не знаешь, что тебе Бог сына послал. Беги скорее на Смоленское кладбище!
Сперва Параскева заартачилась, какой может быть сын, коли она уже в возрасте да без мужа, но всё ж таки не осмелилась перечить, побежала. А там! Батюшки светы! Беременную бабу повозка сбила. Возчик стоит, орёт благим матом, бороду на себе рвёт, под телегой мёртвая лежит, а рядом только что народившийся младенец корчится.
Теперь тому мальчонке уже десятый годок скоро. Антонова на него не нарадуется и матушку Ксению где только может прославляет.
Вдруг и он, Маркел, по подсказке блаженной обретёт счастье? Не век бобылём куковать, да и Егорке нужна мать добрая. Грех жалобиться, свахи к нему во двор заглядывали, но он без любви не хотел невесту высватывать. Решил положится на волю Божию.
* * *
Эшафот на Сытнинской площади[21]сколотили за три дня. Сперва возвели помост на столбах, потом, словно в издёвку, размалевали доски смолой, что лодки конопатят, а напоследок подрядчик послал рабочих в обжорные ряды выкупить у какого-нибудь мясника колоду, подходящую для рубки человеческих голов.
Народ на рынке от посыльных как от прокажённых по сторонам брызгал, едва узнавал, что за дело их сюда привело. Свят-свят-свят! Говорят, кое-какие мясники попрятались с испуга, что покупатели разбегутся, если про них пойдёт недобрая слава. Насилу разыскали колоду шириной в обхват. Сторговались за десять рублей – цена дикая, ну да деньги казённые, чего их жалеть.
Молодая барынька при виде колоды в обморок брякнулась, пришлось водой отливать. Пока тащили колоду на таратайке, сзади бежали огольцы с посвистом да улюлюканьем. Одному из работников два раза пришлось кулаком грозить, чтоб ватага отстала подобру-поздорову.
Когда около новенького эшафота на ночь поставили солдат в караул, Петербургская сторона притихла. И страшно людям было, и любопытно, и жалостно. Говорят, преступник-то совсем молоденький, ведь чей-то сын, чей-то жених, чей-то брат. Многим в тот день вспомнилось, как в июле месяце блаженная Ксения слезами заливалась да кричала про кровь. Те, кто зашёл в храм Святого апостола Матфея[22] и Покрова Пресвятой Богородицы, видели, как стояла она на паперти и горестно взирала в сторону Сытнинской площади.
– Не горюй, Андрей Фёдорович, авось помилование выйдет, – пробормотала ей в спину высокая женщина в синем платье и белом платке.
Погружённая в свои думы, блаженная не ответила. Оперлась на посох и побрела по своему обычному кругу.
– Небось к Голубевым пошла, – сказала женщина, перехватив взгляд краснощёкой молодки в салопе и рогатой кике. – Они её особо привечают. Знаешь Голубевых?
– Нет. – Молодка затрясла головой так, что медные серьги в ушах забрякали. – Я, тётенька, не местная. Вчерась барыня из деревни привезла.
– То-то я и вижу, что ты по облику деревенская. – Женщина осмотрела молодку с ног до головы. – И у каких же господ ты служишь?
– У Мартыновых. Вон там, – вытянув палец, молодка ткнула им в направлении переулка. – Муж мой кучер, а я в стряпухах хожу.
Женщина понимающе кивнула:
– Знаю Мартыновых. Почтенное семейство. Они недалеко от Голубевых живут. Слыхала небось, какая с их дочкой история приключилась?
– Откудова? – Хотя глазёнки заблестели от любопытства, молодка уважительно склонила голову: – Буду рада, тётенька, ежели обскажешь мне про ваши дела. Мабудь, я тут надолго задержусь.
– А что не рассказать? Расскажу. А ты слушай и на ус наматывай. Голубевы те вдвоём живут – мать-вдова да дочка. Хорошая барышня, смиренная да приветливая. Никогда слова поперёк не скажет и собой хороша. Да ты её скоро сама увидишь, раз соседствуешь.
– Знамо увижу, – поддакнула молодка. – Я приметливая.
– Слушай дальше. – Женщина медленно пошла по улице, и молодка засеменила сзади, боясь пропустить хоть слово. – Вздумалось раз старшей Голубевой с дочкой кофею выпить. Только воды вскипятили, сесть ещё не успели, как глядь – к ним в дом стучит блаженная. А они завсегда рады Ксенюшке. И за стол усадят, и перинку подстелят. Хотя врать не стану, про перину я ради красного словца сказала.
«Садись с нами, Андрей Фёдорович, кофею отведай», – говорит Голубева.
А блаженная наша на неё и не глядит, а сразу к дочке подступает: «Эй, красавица, вот ты сидишь тут, кофе варишь, а муж твой жену на Охте хоронит. Живо беги туда!»
Барышня вроде как стала отнекиваться: «Какой, мол, муж, Андрей Фёдорович? У меня и жениха-то нет. А тут какой-то муж да какую-то жену хоронит».
А Ксенья не отступает. Серчать начала, посошком об пол пристукнула: «Беги, и всё тут!»
Делать нечего. Голубевы перечить не посмели. Наняли возчика, ибо Охтинское кладбище от наших краёв не ближний свет, да и поехали. Едут, сами не знают – зачем.
Глядь, а у ворот дроги стоят, мужики на полотенцах гроб несут, крики, вопли. Кладбищенские плакальщицы песню тянут, хоронят молодую жену доктора, что умерла от родов. Царствие ей Небесное. – Женщина перекрестилась. – Да что зря толковать, сама знаешь, как покойников провожают.
– Да-да, – горячо поддержала молодка. – А потом что случилось? Уж больно ты, тётенька, интересно сказываешь.
– Дальше ещё интереснее будет, – подкинула дровишек рассказчица. По всему видно, что история сказывалась не единожды. Она дождалась, когда молодка вся превратилась в слух, и, нарочито растягивая слова, продолжила: – Только Голубевы подошли к могиле, тут бряк – им прямо на руки молодой мужчина без чувств валится. Едва подхватить успели. Оказалось, что он вдовец и есть. Ну, Голубевы его, как могли, утешили, под руки поддержали, одежду оправили. Барышня Голубева душевная, она и сама всплакнула. Слово за слово, пригласили они доктора заезжать в гости, чтобы поддержать в горе. Это уж год тому назад было. А нынче барышня Голубева под венец идёт. И кто ты думаешь жених?
– Доктор! – в восхищении всплеснула руками молодка. – Ну и ну!
Лицо рассказчицы расплылось в довольной улыбке, но она тут же нахмурилась:
– Заболталась я с тобой. Прощевай, соседушка. Побегу ребят спать положу, чтоб завтра поранее на Сытном рынке место занять и смотреть, как изменщика будут казнить или миловать.
* * *
Едва занялось солнце, народ стал стекаться к Сытнинской площади, что напротив второго Кронверкского моста. Ночь простояла холодная, сентябрьская, но листва с деревьев ещё не опала, бурно пламенея угасающим разноцветьем. Словно желая напоследок потешить взор осуждённого, по лазоревому небу плыли молочные облака, которые солнце слегка подкрашивало медным золотом.