Тишина (страница 106)
Появились и родственники мужского пола: два старичка, очень вежливые, но знавшие, судя по шрамам на их лицах, и более бурные времена в своей жизни, а с ними и ксендз, не очень преклонных лет, но также рано растолстевший и обрюзгший, как и многие русские попы. Священник бросал алчные взгляды на всех присутствовавших женщин по очереди, но затем неизменно утыкался в свои четки. Артемонов, увидев в ксендзе своего невольного союзника, проникся к нему добрыми чувствами, и, вынужденный играть глухонемого, часто бросал на священника сочувственные взгляды. Веселье всей компании было немного натянутым, тем более, что и блюда подавались совсем не те, к которым привыкли шляхтянки, да и не те, к которым привык Артемонов в воеводской избе. Слишком ясно было, что женщины скучают по своим мужчинам, бывшим в их жизни или воображаемым, а старички думают о том, как жестоко в их времена разгромили бы вторгшихся московитов. Но хорошее вино, подносившееся к столу, за отсутствием слуг, самой хозяйкой, постепенно сглаживало все противоречия. Женщины бросали все более томные взгляды на Филимона Драгона, не забывая и Матвея, а старички все более откровенно, понятными и Артемонову выражениями, рассуждали о том, как именно и где нужно было отражать приступ, да и как, вообще, следовало бить москаля. Появилась, наконец, и музыка: один скрипочник и один флейтист, поддерживать которых взялся ксендз, хорошо игравший на скрипке. Начались танцы, в которых Матвей никак не мог участвовать по полному незнанию фигур – ему оставалось только завидовать двум старым шляхтичам – но от его внимания не ушло то, что одна из подружек хозяйки слишком уж часто задевает его то юбкой, то пышным локтем платья. Артемонов должен был признать, что, при всем его пристрастии к шумным русским пирам, это тихое застолье доставляет ему большую радость. Постепенное поглощение виноградного вина вместо хлебного приводило сидевших за столом к мирному и спокойному общению, не было и обычного московского буйства со всеми его излишествами.
Когда танцоры, утомившись, вернулись за стол, подружка хозяйки решила продолжить с Матвеем начатую игру. В то время, когда Артемонов не смотрел на нее, она пристально и подолгу глядела на него, но, стоило Матвею повернуться в ее сторону, раздраженно отводила взгляд, предоставляя тому любоваться профилем удлиненного лица и темно-русыми локонами. Артемонов, и без того изможденный долгой одинокой солдатской жизнью, наконец, устал от этой игры, и попросил, с помощью переводчика, разрешения хозяев немного прогуляться по дому и осмотреть его, поскольку он прибыл в Литву из Англии, и никогда раньше не бывал так далеко на востоке Европы. Один из старичков с большим радушием взялся провести иноземца по комнатам на втором этаже, и там долго рассказывал Матвею об истории дома и жившего здесь семейства, особенно обильно добавляя в свою речь латинских слов, которые, как он надеялся, должны были быть более понятны гостю, но добился только того, что Артемонов вообще ничего не мог уразуметь, и его все сильнее клонило в сон. Затем литвину потребовалось куда-то отлучиться, и капитан оказался в комнате один. Долго простояв, слушая старика, Матвей изрядно утомился, и присел на стоявшее возле стола большое мягкое кресло. Подобных кресел в Московии почти не держали, возможно, из их излишнего сходства с царским или патриаршим троном, а жаль – сидеть в нем было куда удобнее, чем на скамье. Артемонов разглядывал висевшие на стенах картины и оружие, старинные часы, блюда и кубки на полках над столом. На картинах изображались уже не люди, как в гостиной, а самые разнообразные предметы: сложенные в кучу фрукты, букеты цветов, и даже приготовленные к жарке рыбы. Матвей не слишком хорошо понимал, зачем нужно было рисовать такие простецкие вещи, а тем более покупать подобные изображения, но выглядели картины мило, и на них надолго останавливался глаз. На одной изображался удар кавалерии по неприятелю: на переднем плане одетый с иголочки в немецкое платье всадник, завитой и, кажется, немного нарумяненный, стрелял в стоявшего перед ним с самым спокойным видом пехотинца с мушкетом и пикой. Мушкет глядел дулом вверх, пика была направлена куда-то в сторону, а солдат смотрел на кавалериста с вполне доброжелательным любопытством. Кроме густых клубов дума, которыми художник покрыл изрядную часть картины, очевидно, чтобы поменьше пришлось рисовать фигур, ничего не говорило о том, что идет сражение. "Лучше бы ты рыб рисовал!" – подумал про себя Матвей, и стал смотреть в окно, прикрытое слегка с двух сторон легкими шторами. Солнце клонилось к закату, и небо было не голубым, а как будто желтым, точнее говоря, вместо неба был поток света, распространяющегося одновременно во все стороны. В этом потоке мерцали паутинки, шедшие от окна куда-то вверх, к коньку крыши, и к стоявшему рядом клену, и, медленно кружась, летели куда-то пушинки и маленькие перышки. Некоторые листья клена уже пожелтели, другие покраснели, и были сейчас особенно хороши, слегка покачиваясь в пронизывающих их лучах солнца. Артемонов залюбовался этой олицетворяющей мир и спокойствие картиной в окне, но было почему-то грустно, и думалось о том, что вряд ли это благостное время продлиться долго, как будто где-то, за этой светлой пеленой, уже стояла серая стена холодного дождя, а мирная тишина только скрывала звуки надвигающегося боя.
В это время в комнате раздались тихие шаги – кто-то приближался к Матвею. Слегка удивленный тем, что сопровождавший его пожилой пан способен так легко и бесшумно передвигаться, Артемонов обернулся, и приготовился, извинившись, подняться с кресла, однако увидел он совсем не того, кого ожидал: перед ним стояла та самая подружка хозяйки, от которой он малодушно сбежал некоторое время назад. Женщина была теперь не в сложно украшенном платье, а в простой и легкой, почти прозрачной сорочке, а ее красивые волосы были распущены и спускались до пояса. Она теперь не избегала взгляда Матвея, а смотрела ему прямо в глаза, и Артемонов понял, почему она не делала этого раньше: в глазах горел такой огонь, какого ему еще не доводилось видеть, да которого, наверно, и не бывает у обычных женщин. "Ведьма! – с замиранием подумал он, – А Бог с ним, пусть и ведьма!". Гостья избавила Матвея от лишних размышлений: прижав палец к губам, она быстро подошла и, словно кошка, вскочила к нему на колени.
Глава 6
– Пан Виллим! Пан Виллим!
Просыпающийся от тяжелого сна Артемонов долго не мог понять, где он находится, кому принадлежит зовущий его напуганный голос, и кто, черт побери, этот самый пан Виллим. Перебрав одно за другим все возможные места, Матвей, наконец, сообразил, что он сидит в кресле, в комнате шляхетского дома, а зовет его пожилой литвин, который и привел его в эту комнату. Наконец, Виллимом представили хозяевам дома самого Артемонова. Тут же еще одно воспоминание пронзило его так сильно, что он вздрогнул.
– Черт разберет, привиделось или правда было… – пробормотал Матвей.
– Что пан изволит говорить? – поинтересовался литвин.
Артемонов только покачал головой и подумал, а не сном ли была и вся его жизнь, начиная с того самого дня, когда он приехал на смотр в старинный монастырь, и не предстоит ли ему еще через четверть часа проснуться на лавке у себя в избе, в далеком северном городе.
Сославшись на срочные дела и попрощавшись с хозяевами – той самой шляхтянки в доме уже не было – с тяжелой головой и тяжелым сердцем Матвей вышел на улицу. Он побрел к тому месту, где очень полюбил сидеть вечерами: это был крутой пригорок возле крепостной стены, где стояла красивая, но изрядно пострадавшая при штурме башня, а рядом с ней – старинный дуб, который, как и клен, уже начинал желтеть. С пригорка открывался вид на поле и опушку леса. Начинало темнеть, и над частоколом елей всеми оттенками красного, багрового, розового, синего и золотистого полыхал закат. Было, необычно для здешних вечеров, тепло, почти душно. Потом солнце ушло дальше к востоку, и разнообразие красок исчезло, уступив место строгой холодной синеве и бело-серым оттенкам легких облачков. Скоро и вовсе стемнело, и Артемонов, погрузившись в свои мысли, не заметил поначалу, как где-то на башне вдруг вспыхнули и упрямо уставились на него два желтых глаза. Хотя появление их до сих пор не несло беды Матвею, скорее наоборот, но в нынешнем его подавленном и смущенном состоянии глаза не на шутку напугали Артемонова.
– Давненько не виделись… – пробормотал Матвей, а птица моргнула и тихо ухнула в ответ.
Сова, конечно, никогда не появлялась случайно, не могла прилететь просто так и сейчас, но чего она хочет сказать ему на сей раз – Артемонову было невдомек. Разговаривать с ночной гостьей Матвей не решался, но, поскольку глаза оставались на своем месте, он собрался подойти ближе к башне. Сова приветствовала это довольным уханьем и похлопыванием крыльев. Артемонову пришлось довольно высоко карабкаться по колено в мокрой от вечерней росы траве, а когда он заглянул внутрь разбитого пушками строения, то увидел там, в неверном лунном свете, только обгоревшие обломки досок и разбитые ядрами валуны и кирпичи. Пахло гарью и птичьим пометом, и Матвей задумался – а "его" ли это сова, или, может быть, совсем другая хищница свила гнездо в полуразрушенной башне, а теперь пытается отогнать назойливого посетителя. Не обнаружив решительно ничего интересного и вернувшись назад, Артемонов увидел, что глаза остаются на своем месте, и только недовольно поблескивают. Устало и раздраженно махнув рукой, Матвей уселся обратно на траву, и тут же чья-то ладонь легла ему на плечо. Кричать в пугающих обстоятельствах Артемонов давно отвык, но здесь ему трудно было сдержаться, и он, резко развернувшись, вскочил на ноги.
– Да что ты, Матвей Сергеич, это же я!
На Артемонова смотрел поручик Иноземцев, почти так же напуганный, как и сам Матвей. Они часто сиживали на пригорке вместе, обсуждая занимавшие обоих вопросы военного искусства.
– Яшка, черт, напугал!
– Да я ж не хотел, Матвей Сергеич!
– Еще бы ты хотел, дурачина.
Служивые уселись, и некоторое время молча любовались последними лучами солнца.
– Яков, а я ведь тебя давно хотел поблагодарить.
– За что же, твоя милость? – опешил Иноземцев.
– Да за то, что не дал мне тогда Никифора застрелить. Ты сам посуди: пока татары с сотенными бились, мы ведь и успели в оборону встать, и приступ начать, и стены побить. Да и запорожцев дождались бы мы, если бы татары на полчаса или на час раньше всей силой пришли?
Артемонов давно хотел повиниться за свой приступ гнева, и все же он не все договаривал поручику. Поступок Никифора и Юрия Черкасского он по-прежнему считал дурным и мальчишеским, но раз он обернулся такой пользой для войска, то сын боярина Шереметьева оказывался самым настоящим героем, да таким, каких немного было на этом приступе. То, что Никифор действовал не по разуму, нисколько этого не отменяло: ну когда и какие герои действовали по здравому рассудку? Их ведь, должно быть, сам Бог направляет, а Его промысел становится ясен лишь со временем. Матвея, с самого дня приступа, преследовала эта мысль, но, как назло, православного попа, которому можно было бы исповедаться, в крепости не было. Артемонов думал, что немногословный поручик пожмет плечами, и, в лучшем случае, скажет что-то вроде "Ну что уж там, Матвей Сергеич", но вышло по-другому.
– Да видишь ли, капитан… Я и сам князя в ту минуту зубами был загрызть готов. Кто же знал, что так все в лучшую строну обернется? То Божий промысел, а его никто заранее не знает. Да только я твердо выучил: ни одно убийство к добру не ведет, не бывает таких убийств. Может быть в бою: там уж деваться некуда.
– И много ли ты убийств видал? – спросил удивленный такими философскими рассуждениями Матвей.
– Да хватает. Слишком уж много, Матвей Сергеич.
– Давай, рассказывай. Обещаю никому не передавать, и из поручиков тебя не разжалую, вот тебе мое капитанское слово!
– Да что там… – словно раздосадованный тем, что Артемонов решил шутить в таком серьезном разговоре, проговорил Яков. Потом поручик помолчал некоторое время и, словно нехотя, начал.
– Матвей Сергеич, ты вот во время бунта 156 года чего делал?
– Я? Да ничего, пенькой торговал… Ну, то есть… Жил я, Яша, у себя в городе. Бунтов мы московских не знали, хотя и у нас неспокойно было. Тяжелые были времена, да и сейчас-то, поди, легкие?
– А вот мой отец, Матвей Сергеич, из тех был, что с царем по рукам били, когда он тестя своего и свояка от расправы избавлял.
