Тишина (страница 48)
Сагындык начал по-тюркски, волнуясь и глядя в поисках поддержки на брата, вновь объяснять Пуховецкому, что кочевье их почти разорено: каждый должен пригнать из похода не меньше, чем по десять невольников, а лучше невольниц, и даже это не дает твердой надежды рассчитаться со всеми долгами. Оба брата надеялись, что удача и Всевышний будут милостивы к их роду, и им удастся захватить красивую, молодую и обученную изящным манерам ляшку. Это представлялось почти невероятным, ибо столь ценная добыча почти всегда доставалась мурзам, а то и самим царевичам-Гераям или хану, но братья предпочитали согревать себя надеждой, поскольку получение такого сокровища не только спасло бы их от долгов, но и сделало бы богатыми – конечно, по степным меркам. Иван вяло успокаивал собеседников, говоря им, что, Бог даст, не просто шляхтянку, но и саму гетманскую дочку удастся захватить, и навсегда прославить свой род. Пуховецкому сейчас совершенно не хотелось болтать с ногайцами, а хотелось лежать спокойно и любоваться красотой речной поймы, да парившими высоко в небе коршунами. Он уже почти начал засыпать, когда оба брата вдруг подскочили с неожиданной резвостью и упали на колени в паре саженей от Ивана, повернувшись лицом на юг – подошло время намаза. Неуклюжий и торопливый Сагындык, в порыве религиозного чувства сбил брата с ног, а потом еще и, потеряв равновесие, завалился на него сверху. Чолак разразился проклятьями, которые и принялся тут же усердно замаливать. Ногайцы творили молитву так же неторопливо, как и делали все остальное, а потому у Ивана было предостаточно времени рассмотреть то, что происходило вокруг. Взгляд его наткнулся на странную троицу, которая если и не больше, то, во всяком случае, полезнее многих занималась сборами лагеря, а теперь, несмотря на время молитвы, продолжала свою работу. Приглядевшись, Иван понял, что это были малороссийские крестьяне: две старушки, по меньшей мере сорока лет от роду, и молодой парень, очень худой и слегка сутулый. Женщины казались здоровыми, во всяком случае, им ничто не мешало двигаться и перетаскивать с места на место тюки, корзины, и прочую ногайскую поклажу. Единственным их недостатком был возраст: для продажи в Крыму они были уже слишком неповоротливы, медлительны, да и, пожалуй, неприглядны. Одна из украинок была высокой и худой, почти как Сагындык, а вторая, напротив, маленького роста и толстой, как бочонок. Молодой же парень, бывший вместе с ними, был безнадежно искалечен: он волочил одну ногу, которая почти не двигалась, не мог работать одной рукой, висевшей на подвязке, а спина его была странно изогнута, так что не поймешь, спереди ли назад, или с боков. Все лицо крестьянина было, кроме того, исполосовано багровыми шрамами, которые были видны и с большого расстояния. Казалось, парня когда-то очень старались убить, и убийцы его ушли уверенные в достижении собственной цели, однако судьба зачем-то сохранила его в мире живых. Впрочем, никто из пленников не унывал.
– Марковна! Марковна!! Марковна!!! – все громче кричала низенькая старушка – Ох, глухомань – наконец безнадежно махала она рукой.
– Чего орешь, Серафимовна? Аи оглохла? – отвечала после паузы Марковна.
– Да как не орать, коли ты не слышишь?
– Как же не слышу: с первого раза еще ответила. Иль не разобрала?
– И все-то я слышала! – с некоторым сомнением произнесла Серафимовна.
– Ох, не бывать тебе, глухой тетере, у Сагындыка-аги в женах!
– Небось, на твои кости он облизывается!
– А что же! Живот к животу, кости – к костям. Ты уж, Серафимовна, не завидуй!
– Какой вам еще Сагындык, старые! – вмешался молодой хохол – Бери выше. Я уж договорился – в соседнее стойбище вас продадим, а за то, чтобы вас обратно забрать – немалую мзду с них возьмем.
– На тебя, Петро, авось, сменяют! Такой работник хоть кому нужен – парировала Марковна.
– А что, я сегодня больше всех здоровых перетаскал. Вас-то когда, старых, по гаремам устроим, то я уж в янычары двину – второй раз, глядишь, не убьют. В сераскеры выйду – тогда уж вас не забуду!
– Тебе туда и дорога, отрубать-то уж поди нечего…
– Когда янычарам-то рубили, придумала, старая! А уж если и соберутся рубить – для такого дела может чего и найдется, не пожалею!
– И то правда, хоть так в дело пойдет, чего зря пропадает…
Переговариваясь таким образом почти не умолкая, троица тем не менее ни на минуту не прекращала работы. Иван сначала захотел подойти к ним поближе, но потом он словно взглянул на себя со стороны: сытый, пьяный, в добротной ногайской одежде – за кого примут его изможденные, обожженные солнцем и закутанные в лохмотья пленные? И что они ему скажут? Возможно, по своему украинскому благодушию, погуторят с ним немного, но будут смотреть на него в лучшем случае как на своего спасителя из неволи, чего Иван никак не мог им обещать, а в худшем – как на обычного степного летуна-перекати-поле, которого и предателем-то назвать громко, поскольку верен он никому отродясь не бывал. Таких немало было среди низовых: кто бежал из Сечи, боясь наказания за преступления, а кому и казацкой воли было мало, а жизнь полудиких кочевников казалась тем самым вожделенным царством полной свободы. Последние заблуждались, так как порядки у ногайцев были ни в пример строже, чем на Сечи, а уж с ничем не сдерживаемом буйством паланок и зимовников не выдерживали ни малейшего сравнения. Разве что бабы у ногайцев почти никогда не переводились, чему и сам Иван был свидетелем. Одним словом, Пуховецкий отвернулся в сторону от земляков и постарался держаться так, чтобы они его не заметили.
– Марковна! – зычно крикнул молодой парень. Обе женщины полоскали в коричневом, истоптанном скотиной то ли ручье, то ли речке грязную ногайскую рухлядь, которую, пожалуй, и такая стирка не могла испортить. Петро же был послан им в качестве подмоги, но в действительности помогать приходилось ему самому. Старательная Марковна заковырялась с большой корзиной тряпья, а нетерпеливая Серафимовна, давно уже исполнившая свою работу, подавала Петро знаки – отвлеки, дескать, Марковну. Маневр удался. Марковна раздраженно обернулась на крик Петро:
– Ну, чем порадуешь? Опять, безрукий, порты утопил? Вон, под корягой глянь, а меня не замай, еще полкорзины мыть.
Воспользовавшись этим, Серафимовна с неожиданной стремительностью схватила незаконченную корзину Марковны и бросилась бежать к берегу. Когда Марковна, которая ничего не делала слишком уж быстро, неторопливо обернулась, то Серафимовны и след простыл, только далеко на пригорке виднелся торопливо и неуклюже переваливавшийся силуэт с корзиной под мышкой.
– Корыто старое, чтобы тебе ежом подавиться! – закричала Марковна с неподдельным испугом, и бросилась бежать вдогонку. Точнее говоря, она не бежала, а чинно переваливалась с боку на бок, как будто ей тяжело было нести свое легкое, хотя и длинное тело. Петро же самодовольно оглянулся по сторонам и поковылял за своими спутницами с корзиной постиранных, и оттого особенно грязных, ногайских вещей. Вскоре все трое исчезли за холмом, и крики их перестало быть слышно.
Ивану же стало тяжело, как будто и голову его, и тело, накрыло теплым и душным покрывалом, вроде ногайской кошмы. Возможно, виной всему была погода: солнце вновь скрыли тучи, но стало от этого не прохладнее, а наоборот, жарче. Тяжелая ногайская одежда как саван приковывала Пуховецкого к земле, он настолько взмок, что каждое движение доставляло ему почти мучения. Ногайцы продолжали истово молиться. Глядя на подозрительно выглядывавшее из-за рваных облаков солнце, Иван незаметно уснул.
Когда же Пуховецкий проснулся, то и пробуждение подарило ему мало радости. Иван чувствовал себя так, как будто был накануне нещадно бит, а кроме того выдержан на степном солнце безо всякого укрытия по меньшей мере сутки. В каждом суставе и члене его тела ломило, а подниматься на ноги хотелось не больше, чем на дыбу. Оглянувшись, Пуховецкий заметил, что Чолак с Сагындыком куда-то исчезли, да и сидевшие под деревьями кучками мужчины-ногайцы разошлись по лагерю и принялись деловито чем-то заниматься, в основном, впрочем, ограничиваясь криками и тычками в сторону женщин, детворы и слуг, которые, под таким присмотром, забегали и засуетились с удвоенной силой. Иван же, как и ранее, был полностью предоставлен сам себе. Решив как-то размяться и прийти в себя, он направился подальше от шума и суеты лагеря за холм, за которым скрылись Серафимовна, Марковна и Петро. За вершиной холма открывалась бескрайняя степь железного серого цвета, словно вода отражавшая плывшие над ней хмурые облака. Как и облака, неторопливо менявшие очертания, степная трава колыхалась медленными и неровными волнами. Грязно-коричневый ручей, окруженный кое-где чахлыми кустами и зарослями камыша, огибал холм. Вдалеке, чуть ли не за полверсты, Иван заметил на берегу ручья пару фигур, в одной из которых по ломаным неказистым движениям можно было безошибочно угадать Сагындыка. Пуховецкого, как всегда, одолело любопытство, и он, стараясь не показываться на глаза ногайцам, стал подбираться к ним поближе. Вскоре он увидел, что рядом с братьями на земле лежат три тела, точнее говоря, три вороха тряпья, из которых торчат в разные стороны земляного цвета руки и ноги. Иван сперва вздрогнул от неожиданности, но быстро сообразил, в чем дело. Он подобрался еще ближе и присмотрелся, но и без того все было ясно: одно из тел было покороче, и круглое вроде бочонка, а другие два длинные и худые, но одно с бабьей косынкой на голове, а другое с копной весьма длинных и нечесаных русых волос. У голов их расплывались по примятой траве темные пятна крови. Серафимовна, Марковна и Петро, как и большинство покойников, которых довелось видеть Пуховецкому, лежали безмятежно, словно радуясь скорому завершению своих тягот. Чолак же и Сагындык, напротив, были раздражены, мрачны и громко переругивались, готовые уже, казалось, схватить друг друга за грудки. Видно было, что обоим нелегко на душе, и эту тяжесть они срывают друг на друге. Наконец, обложив брата самыми страшными ругательствами, Чолак принялся стаскивать тела в небольшую ложбинку на берегу ручья и закидывать заранее нарубленными ветками и камышом. Время от времени он останавливался и, уперев руки в боки, поворачивался к Сагындыку, призывая того присоединиться к своей мрачной работе, но тот отмахивался, как будто Чолак отвлекал его от чего-то важного. Чолак еще раз выругался и, махнув рукой, продолжил закидывать тела степным мусором. Сагындык же отвернулся от брата в ту сторону, где должно было находиться заходящее солнце, встал на колени, поднял руки перед собой и высоким, неожиданно красивым голосом, запел молитву.
Глава 4
Нетвердой походкой Пуховецкий вернулся в стойбище, мало уже заботясь о том, видят ли его Чолак с Сагындыком. В степи быстро темнело, начинал дуть холодный ветер, и у Ивана возникло странное желание пойти к могиле и укрыть тела своей ногайской одеждой и мохнатыми кошмами, на которых они пировали с ногайцами, а самому… Самому Пуховецкому хотелось после этого пойти и утопиться в извилистом степном ручье, как бы мало он ни подходил для этой цели. Всего этого Иван, конечно, не сделал, а просто тяжело плюхнулся на кошмы и начал жадно пить из валявшегося там же по-прежнему бурдюка со степным пойлом, стискивая зубы и стараясь влить в себя как можно больше. Краем глаза он видел, как на него, удивленно выпятив черные глазенки и открыв рот, глядели два ногайских мальчугана лет трех от роду. Закончив пить, Пуховецкий хриплым басом забористо выругался на родном языке и грозно глянул на мальчишек. Те, привыкнув, что взрослые им нигде особенно не рады, испуганно потрусили в сторону, время от времени оглядываясь через плечо на загадочного чужака с еще большим удивлением. Тогда Пуховецкий, с раздражением понимая, что выпитое вино хоть и затуманило голову, но нисколько не облегчило его душу, откинулся на шкуры.
Вдруг он почувствовал, что рядом с ним кто-то есть. Обернувшись, Иван увидел Матрену, которая, сидя рядом на кошме, молча, но внимательно его разглядывала. Вот уж кого Пуховецкий меньше всего хотел бы сейчас видеть! Поскольку на воре и шапка горит, Ивану подумалось, что девушка, конечно, знает о судьбе других пленников, и сейчас с презрением смотрит на бравого казака, который, пока его соотечественников режут, как баранов, спасает свою шкуру, завернувшись в шкуры ногайские. Стыд быстро сменился гневом, и Пуховецкий подумал, что не бабье дело в мужские дела встревать, и вообще – негоже прислужнице татарской так на него смотреть. Он резко обернулся и, с какой только мог суровостью, уставился на Матрену. Та улыбнулась. Иван опустил глаза и тоже невольно искривил губы, хотя стало ему совсем не весело.
– Ну, здравствуй, казак. Как день провел?
– Твоими молитвами… Не хочешь? – Иван протянул Матрене бурдюк.
– А давай!
Матрена глотнула немного, но, будучи не так груба, как Пуховецкий, после этого зажмурила глаза и плотно прижала ко рту край платка, стиснув его обоими кулачками.
– А ты и закуси! – Иван по-хозяйски протянул девушке валявшуюся рядом с ним кость с остатками сухожилий и то ли мяса, то ли сала – в темноте было не разобрать. Девушка отмахнулась от такого угощения и даже отвернула голову в сторону.