Тишина (страница 52)

Страница 52

Поверили казаки или нет, но хватка их ослабла, и Пуховецкий, резким движением вырвавшись из их рук, петляя, побежал в заросли камышей. За его спиной раздавались ругань и беспорядочная стрельба, но они только подхлестывали Ивана. Сам не веря своей удаче, он скользнул в самую гущу плавня, где и сам черт его не сыщет, не то, что эти боровы. Он слышал с разных сторон тяжелое дыхание и топот преследователей, но наткнуться на Пуховецкого те могли только при очень уж большом везении. Судьба продолжала благоволить Ивану: вскоре он увидел впереди редкие деревца, чуть дальше превращавшиеся в небольшую рощу. Это был покрывавший балку лес, в котором уже и никакая сатанинская сила не выловила бы Ивана. Почти никакая. Когда Пуховецкий, выбиваясь из сил, выбрался из болота и опустился передохнуть на лежавший рядом ствол поваленного дерева, он слышал крики преследователей лишь вдали, на вполне безопасном расстоянии. Но краем глаза он вдруг заметил что-то темное и неподвижное. Ему настолько не хотелось смотреть в ту сторону, что несколько секунд Иван сидел неподвижно, ощущая как часть за частью все тело его сжимается изнутри. Повернув же голову, он увидел то, чего и ожидал: на соседнем пеньке, в трех-четырех саженях, с немного скучающим видом сидел атаман Чорный. Несколько мгновений оба молчали.

– Ну и зачем же, пане, по болоту петлять, как заяц? – поинтересовался наконец кошевой. – Сказал бы, что в леске хочешь прогуляться – так я бы тебя бережком вывел, ты бы и ног не замочил.

Говоря это, атаман ни на секунду не отводил своих черных глаз от Ивана, но при этом тело его не делало ни малейшего движения. Куда только девалась его суетливость: суетиться теперь предстояло Пуховецкому.

– Мосцепане… Иван Дмитриевич… Пожалей, не гневайся. Верно я вас вел, верно. Но ведь убьешь же ты меня, когда к ним приведу? Жалеть-то не станешь. Вот и сам посуди: любая тварь жить хочет, к жизни стремится. А я хоть и зря, может, небо копчу, а всех грехов еще не искупил, чтобы прямо сейчас к архангелу…

Чорный беззлобно и, как будто, с пониманием, кивнул, но тут же в глазах его загорелся злобный огонек, когда на поляну, пыхтя и ругаясь, вывалились Игнат с Неижмаком.

– Боровы чигиринские! Евнухи! Козолупы бессарабские!

Дюжие казаки повалились на колени, закрывая головы руками от неизбежного и заслуженного атаманского гнева. Позабыв про Ивана, словно уверенный, что никуда Пуховецкий не уйдет, Иван Дмитриевич подскочил к Игнату и Неижмаку и от души попотчевал обоих своей витой ногайкой с железными треугольничками на концах.

– Олухи! Риторы бобруйские! Черти святочные!

Уже по набору ругательств чувствовалось, что гнев батьки сходит на нет.

– Дальше сам его поведу, вам, аспидам лысым, только утят пасти.

Прежде, чем Пуховецкий успел что либо заметить, атаман уже был возле него, а спустя мгновение так заломил ему руку за спину, что прошлая хватка Игната с Неижмаком показалась Ивану объятиями скучающей вдовушки. Когда боль отпустила, он хрипло пробормотал:

– Ничего, батька… Доведу, не подведу. Только уж и ты пожалей мое сиротство – не убивай, а возьми в свой полк. Не пожалеешь!

Чорный промолчал.

Еще с полчаса вся компания месила болотную грязь прежде, чем вдали показался овражек, где ногайцы закопали тела убитых пленников – Иван так основательно старался увести казаков подальше окольным путем, что теперь и сам диву давался, как можно было за столь короткое время забраться так далеко от цели. Однажды Пуховецкому показалось, что он уже не сможет найти того места, но, начав уже молиться про себя, он, наконец, заметил чахлые деревца над изгибом ручья, которые Иван слишком хорошо запомнил. Прилегавший склон холма был усеян телами убитых ногайцев, которые, хотели они того или нет, бежали в последние мгновения своей жизни к могилам убитых малороссов, словно стремясь поскорее встретиться с ними. Среди трупов, разглядел Иван и тело Чолака в роскошном тулупе, который, почему-то, пощадили запорожцы, неподалеку от которого лежала и неизменная его шапочка с копытцами. Пуховецкий про себя удивился жестоким шуткам судьбы: думал ли Чолак, что упокоится всего в несколько саженях от Марковны, Серафимовны и Петро? Но дальше размышлять в том же направлении не хотелось: кто знает, кому еще предстоит вскоре присоединиться к ним?

– Вот, батька, здесь они.

Иван указал на небрежно забросанное ветками и камышом углубление у ручья. Атаман подал едва заметный знак казакам, и те бросились к ложбинке и начали разбрасывать мусор в стороны. Когда их работа была закончена, Чорный неторопливо подошел к могиле и принялся рассматривать тела. Игнат с Неижмаком стояли неподвижно рядом, как две половецкие бабы, и решались только изредка обмениваться взглядами. Иван, стараясь не привлекать внимания, тоже заглянул в могилу и, к своему удивлению, не обнаружил там тела Матрены. "Вот те на! Куда же они ее вели? Снасильничать бы и на месте могли, когда они стеснялись… Ну, Матрена, чертовка, порадовала!" – радостно размышлял про себя Иван. Не хотелось сейчас думать о том, что девушку могли прикончить и в другом месте.

Тем временем, Чорный, мрачнее тучи, подошел к Пуховецкому и уставился на него тяжелым взглядом.

– Дурачить меня вздумал?

– Батько! Мосцепане! Атаман! Но вот ведь, они же это!

– Молчи, молчи…

Иван не знал того, как оказался здесь отряд запорожцев под началом Чорного, и почему они напали на ногайцев. Не знал он и причин странного озлобления товарищества против своей персоны. После поездки в Крым, возглавляемой Иваном Дмитриевичем и принесшей запорожцам немалые барыши, где и видел их плененный москалями Пуховецкий, отряд низовых разделился на небольшие ватаги, только одна из которых везла с собою главную добычу, а все остальные лишь отвлекали внимание многочисленных степных хищников. В этом-то главном отряде и нашелся предатель: казак Иван Чапля, с красноречивым прозвищем Гнида, навел на товарищей орду едисанского мирзы Арслана – к слову сказать, двоюродного брата Чолака и Сагындыка. Многочисленная орда легко разбила отряд низовых, захватила с две дюжины пленных, а сам предатель, как говорили случайно сбежавшие казаки, обрядился в ногайские одежды, а к тому же сам себе сделал обрезание, прозвался Абубакаром, после чего, как говорили, при всей орде плевал на святые образа и предал мучительной смерти нескольких христиан. За такую вот малопочтенную личность и приняли казаки Ивана. Единственной причиной, по которой мнимый Абубакар еще оставался жив, была надежда, что он сможет сказать, где находятся пленные казаки, или, по крайней мере, укажет место захоронения их тел. Загвоздка была в лишь в том, что захватила казаков другая орда, которая сейчас была уже в низовьях Днестра у Аккермана, а вовсе не та, в которой очутился Пуховецкий. Этот обедневший, а теперь и почти полностью истребленный казаками род, не только не мог позволить себе нападения на казачий отряд, но и из пленных имел лишь несколько скорбных здоровьем крестьян, чьи тела сейчас и извлекли на свет Божий Игнат с Неижмаком. Но дым горящего осокоря привлек казаков, которые долго и бесплодно метались по степи в поисках орды Арслана и своих товарищей, и они с радостью явились на выручку.

Чорный с явным раздражением взглянул еще раз на покойников и жестом приказал Неижмаку закопать их обратно. Сам же он, вместе с семенившим рядом Игнатом, подошел к трясущемуся от страха Пуховецкому. Сначала он коротким ударом сбил его на землю, а затем долго, как показалось Пуховецкому, шел следом за бессмысленно отползавшим назад Иваном.

– Батька, атаман, но кого же… Это ведь они… Я же сам казак, батька, выслушай!

Речи Пуховецкого был прерваны самым бесцеремонным образом: Чорный незаметным движением ударил его острым носком сапога в лицо, а потом, тем же сапогом, прижал шею корчащегося от боли Ивана к земле. Пуховецкий, хрипя, вцепился руками в испачканный болотной грязью тяжелый сапог и бессильно сучил ногами, чувствуя, как свет постепенно меркнет в его глазах. За мгновенье до того, как свет потух окончательно, Чорный снял ногу с шеи Ивана, и жестом велел Игнату докончить дело. Пуховецкий с мрачным удовлетворением подумал про себя, что зря атаман старается: на Страшном Суде ему вряд ли выйдет ему поблажка за проявленное к Ивану сомнительное милосердие. Игнат между тем с готовностью подбежал к Пуховецкому и, хотя и не так умело, как Чорный, но не менее тяжело опустил сапог на горло Ивана. В то же время Неижмак, бросив свой гробокопательский труд, старательно скручивал Пуховецкому руки. Глядя на перекошенное, но помолодевшее от усилий и старания лицо Игната, Иван, наконец, понял, почему оно кажется ему таким знакомым: старая церковь, кладбище, гроза, смерть сестры. Да, это был его старый товарищ… или старый враг?

– Игнат! Игнатушка! – сипел Пуховецкий – Все холмы да холмы, а меж них ложбинки… – Игнат испуганно глянул на Ивана, и сильнее навалился сапогом – из последних сил пыхтел Иван. Если джура не вспомнит и это, то его уж ничем не возьмешь.

Не вспомнил, или сделал вид, что не помнит. Пуховецкий из последних сих начал срывать с себя свои обметки там, где были особенно видны царские знаки, но не получалось, сил было слишком мало. Игнат, между тем, старался, и свет начал гаснуть все сильнее.

– Игнат, Игнатушка! Сестричка…

Стало вдруг хорошо, и все подернулось пеленой, только солнечный свет…

Только солнечный свет, яркий, слишком уж яркий, струился в окна класса. Он не радовал: чересчур обильная жизнь под окном приходила в противоречие с мертвенной тишиной комнаты училища. Кроны высоких лип были почти не видны в окнах – узких, как будто с трудом пробитых в неимоверной толщины стенах. Зимой эти стены спасали от кусачего мороза и беспрестанно дующих с реки ветров, но теперь, жарким майским полднем, казались просто варварским нагромождением грубых, едва обмазанных известкой кирпичей. Иван Пуховецкий, незаметно для дидаскала придвинувшись ближе к окошку, посмотрел вверх: туда, куда коричневые стволы уносили свои ветви, покрытые нежными, почти прозрачными листьями. Через них пробивались пока еще совсем не жаркие солнечные лучи. Липы цвели, и запах цветов переносил Ивана куда-то далеко из надоевшего класса, то ли на берег реки, то ли в рощу неподалеку от их дома, где девушки и парни почти каждый день собирались около большого костра, и плясали, пели, плели венки из весенних цветов. Взгляд его вновь упал на кладку окна и на суровую, с отпечатками пуль чугунную решетку. В щели между старыми потрескавшимися кирпичами пробивался крохотный росток липы, с такими же красивыми, изрезанными по краям листьями, как и у его гигантских родителей. Пуховецкий перевел взгляд внутрь класса. В потоке лившегося из окна света кружились тысячи пылинок, пахло грубой холщовой тканью и мелом. За дубовой кафедрой стоял учитель, он раскрывал рот и что-то показывал в лежавшей перед ним старой, истрепанной книге, но слова его не достигали сознания Ивана. Увы, но холодная тоска и страх, отступившие на время, вновь сжали сердце младшего Пуховецкого.

– … святого Иоанна Богослова – услышал, наконец, Иван. Дидаскал, а вместе с ним и весь класс, вопросительно глядели на Пуховецкого. Тот ответил учителю настолько странным взглядом, что молодой дьячок невольно отшатнулся и, после паузы, немного испуганно повторил свой вопрос:

– Каковы, пан Пуховецкий, основные доказательства каноничности откровения Иоанна Богослова… Святого Иоанна Богослова – прибавил зачем-то учитель, взглянув в мутные, остекленевшие глаза Ивана.

– Я дал ей время покаяться в любодеянии ее, но она не покаялась – пробормотал Пуховецкий. После недолгого молчания, класс разразился дружным хохотом.

Учитель досадливо махнул рукой на Ивана, словно говоря самому себе, что и не стоило браться, и продолжил урок.