Тишина (страница 87)

Страница 87

Поскольку в поместной коннице состояло немало родовитых дворян, то и ее представители, помимо Никифора, при котором состоял в качестве своего рода денщика боготворивший его Серафим Коробов, вызывались на совет по сложному расписанию, учитывающему родовую честь и все оттенки местнических отношений. Никто, кроме князя Бориса Семеновича, не мог бы держать в голове все эти хитросплетения, однако старший Шереметьев владел ими с виртуозной легкостью. Дворяне, однако, не очень-то стремились к участию в советах, что сильно облегчало расчеты князя Бориса. В этот день, после долгих уговоров, изволили явиться князья Прокопий Шаховской и Евфимий Хилков, которые тут же принялись живо обсуждать с воеводой подробности предстоявшего, по окончании совета, ужина. По другую сторону стола сидели представители полков нового строя, преимущественно служилые немцы. Возглавлял их полковник Герардус Бюстов, пожилой и степенный ливонский немец с длинным носом и глазами слегка навыкате. Полковник неизменно носил московское платье, иногда преувеличенно стараясь соблюдать все оттенки московской моды, что забавно сочеталось с его образцово немецкой внешностью и полным незнанием русского языка. Бюстов отличался исполнительностью, и всегда смотрел на князя Бориса Семеновича с некоторым, впрочем, вполне достойным, подобострастием. Отличительной чертой полковника было то, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не выдвигал собственных предложений по ведению боевых действий, равно как и никогда не высказывал мнений, противоречащих начальственному, хотя и был прекрасным знатоком военного дела. Шереметьев, несмотря на это, откровенно побаивался полковника, и, в свою очередь, несколько заискивал перед ним. В отличие от большинства московских служивых, Бюстов не только не опасался чухонцев, но и проявлял к ним большой и искренний интерес. Часто он делал большой крюк на своей упитанной кобыле, чтобы подъехать к чухонскому поселению, где он неторопливо прогуливался вдоль тына, оценивающе оглядывая самих чухонцев и их постройки, перекидывался парой слов с обитателями деревни, а потом подъезжал к часовым и давал им весьма дельные хозяйственные советы, правда, исключительно по-немецки. Часовые вытягивались во фрунт, и, выпучив глаза, деревянно кивали, слушая полковника. Нельзя сказать, что чухонцы любили Бюстова, но, несомненно, уважали его, и все возникавшие у них сложности старались решить именно с его помощью. Вместе с Бюстовым, как и обычно, пришли двое пехотных офицеров, английских немцев – Иван Кларк и Иван Иванов (или, иначе, Джонс), которые, впрочем, никогда почти не высказывались от своего собственного лица, однако раскрывались за ужином, где пили на зависть многим московитам, и отличались веселым нравом и неплохим знанием русского языка. Майор Драгон держался подчеркнуто отдельно от этой троицы, и даже садился за стол так, чтобы его отделял от англичан какой-то человек, которым, чаще всего, оказывался Артемонов. На удивленные вопросы Матвея – почему он, де, не хочет разговаривать с соотечественниками, тем более, как и он сам, верными слугами свергнутого короля – Филимон отвечал, что, во-первых, просит не оскорблять его, записывая ему в соотечественники эту шваль, а, во-вторых, если бы они, в придачу ко всему прочему, были бы еще и сторонниками Парламента, он бы их и вовсе насадил на шпагу, как на вертел. Артемонов пожимал плечами, поскольку на его взгляд сходств между Драгоном и двумя Иванами было больше, чем отличий, хотя, если подумать, кого и когда близкое родство удерживало от вражды.

Русское офицерство немецких полков было представлено на совете двумя персонами. Одной из них был майор Агей Кровков, возглавлявший в полку шквадрону рейтар и оказавшийся под началом Шереметьева примерно в то же самое время, что и Матвей. Он был одет в русское платье безо всяких признаков неметчины, и старался держаться поближе к князьям Шаховскому и Хилкову. Говорил майор обычно мало, и как будто старался поменьше привлекать к себе внимание. Вторым был капитан Демид Карпович Бунаков, начальник шквадроны драгун, старый служака, сражавшийся под Смоленском, и бывший в свое время и в сотенной службе, и в стрелецких головах. Это был весьма пожилой, совершенно седой человек с всклокоченными волосами, торчавшими в сторону усами, острой бородкой и вечно сердитым пристальным взглядом. Бунаков находился, с точки зрения распределения сил в предстоящей словесной баталии, в почти безнадежном положении, поскольку на дух не переносил одновременно служилых немцев, которых, обожженный смоленским опытом, всех до единого считал предателями, и знатных сотенных начальников вроде Шаховского с Хилковым – это была закоренелая и неизлечимая ненависть небогатого мелкопоместного дворянина к московской знати. Союзников, таким образом, у Бунакова не было и быть не могло, и спасало его только то, что князь Шереметьев души не чаял в капитане, и всегда его поддерживал. Причиной для этого было не только личное расположение, но и храбрость и умения капитана, который, по части военного опыта, едва ли чем-то уступал Бюстову.

Совет наконец начался, и первым речь держал сам воевода. Борис Семенович долго и подробно описывал сначала положение на театре военных действий в целом, а затем перешел непосредственно к обстоятельствам службы их полка, о которых говорил не только умно и со знанием дела, но даже и с каким-то вдохновением. Князя Шереметьева, безусловно, было бы очень интересно послушать, не рассказывай он все это, примерно одними словами, уже не первую дюжину раз. Никифор сидел с раздраженным видом, с нетерпением ожидая, когда же он получит слово, Бунаков пристально и неодобрительно смотрел на воеводу, время от времени с сомнением прищуриваясь, и только полковник Бюстов внимательно слушал и со значением кивал в нужных местах головой. Остальные же просто скучали и, в меру своего нрава и воспитания, или всячески давали об этом знать или, напротив, старались скрыть. Завершая речь, князь предложил помолиться о здравии государя и победе православного воинства, для чего в избу был немедленно приглашен духовник воеводы, который и отслужил короткую службу. Это был очень голосистый и внушительный дьякон, и Матвей всегда ждал его появления, которое хоть немного скрашивало скуку совета. После пения хором тропаря, все расселись по своим местам, надели шапки, и совет продолжился. Слово, по местническому старшинству, должен был теперь держать Никифор, который также сказал мало нового. Вскочив с места и встряхнув льняными кудрями, выбивавшимися из под шапки с собольим мехом, младший Шереметьев принялся ходить из одного угла избы в другой, чего вовсе не полагалось на таком чинном собрании. Он горячо и настойчиво высказывал ту мысль, которая владела им с самого начала осады: о необходимости немедленного и жестокого штурма крепости. Идея ненависти к врагу вообще была присуща молодому князю, и даже на знамени своей сотни он изобразил василиска, символ беспощадности. Это мало вязалось с обычным добродушием и смешливостью Никифора, однако глядя, как перекашивает его лицо во время выступлений на совете, можно было поверить в его воинственность. Доводы, к которым прибегал молодой князь, также менялись мало, и были, в целом, вполне разумны. Осадное войско истощалось болезнями и бескормицей, которая оказывалась особенно губительной для коней, и время, таким образом, работало на осажденных. Неумолимо падал и дух войска, с чем никто из начальных людей не взялся бы спорить. Никифор предлагал отправить поместные сотни, или их часть, на вылазку против татар, которые кочевали неподалеку и представляли постоянную угрозу тылу осаждающих. Такая вылазка, с одной стороны, устранила бы татарскую угрозу, а с другой – заставила бы расслабиться защитников крепости, подумавших, что московиты отводят войска, и даже, возможно, решившихся бы на полевое сражение. Когда Никифор закончил свою речь, Борис Семенович предложил высказаться всем собравшимся, которые довольно долго молчали, а затем слова попросил Матвей Артемонов.

– Видишь ли, князь. Отвод части конницы…

Матвей, однако, не смог закончить свою мысль, поскольку, совершенно не обращая внимания на него, начал говорить князь Шаховской.

– Князь Никифор Борисович все говорит верно. Нечего нам тут гнить и кормить вшей. Неужели будем дожидаться, пока все лошади падут, а потом пешими в бой пойдем? Только надобно решить, кто возглавит отряд, идущий против татар, кто будет товарищем воеводы, и кто на какую сотню встанет. Под началом Никифора Борисовича всем нам идти вместно. Но дальше посложнее будет, ведь и я, и князь Ромодановский, да и Евфимий Петрович – все по чести равны будем, кому же быть товарищем, как честь каждого не уронить? Надо бы спросить Ромодановского, согласиться ли ертаульную сотню возглавить, может и отказаться – он ведь человек гордый.

– Князь Прокопий Филиппович, так ведь без мест в походе… Царский указ…, – нерешительно вставил Борис Семенович. Шаховской презрительно скривил губы, улыбнулись и Хилков с Никифором, а Кровков закивал головой, как будто говоря, что князь Шаховской высказывает вполне очевидные всем вещи.

– Указ – указом, а только мне с каким-нибудь Тютчевым из Пронска быть невместно, и о том не указ говорит, а столетия службы, и род свой позорить я не стану, хоть сто указов напиши.

Младший Шереметьев, Александр, бросил быстрый гневный взгляд на дворян, но тут же уставился в пол, Бунаков побагровел окончательно, а стоявший у двери светлицы Алмаз Илларионов внимательно, с не вполне ясным выражением поглядел на Шаховского. Дипломатичный Борис Семенович быстро пресек местнический спор, наговорив много лестного про славное прошлое обоих родов, причем такого, что и самим Хилкову с Шаховским было невдомек, и немало их удивило. Чувствовалось, однако, что угли местничества только подернулись золой, но вовсе не потухли. Воспользовавшись установившимся ненадолго молчанием, слово взял капитан Бунаков:

– Милостивый государь, князь Борис Семенович! Оно все верно про лошадиный корм сказано, да только не до конца. Время-то сейчас летнее, какой же у коней может быть голод? Да, трава не овес, а все же не голодают. Да если и падет пара-тройка лошадок, так их же и на еду можно пустить, а новых у татар прикупить или отогнать, не так уж велика потеря. А пойди сейчас на татар, в один день несколько сот потеряешь – так что же лучше? Да и начнись приступ, нам вся конница пригодится, лишней не будет – пока солдаты на приступ идут, кому еще их прикрывать? Так что затея эта с походом на татар – прямо сказать, негодная, твоя княжеская светлость.

Слушая Бунакова, Никифор покраснел, а Хилков и Шаховской, зло и насмешливо улыбаясь, переглядывались между собой.

– Демид Карпович, а все же ты не конник, – вмешался Кровков, – Если и было чего в Смоленском походе, то давно прошло. Чего горячишься, кто тебе мешает к осаде готовиться?

– Я, Агей Матвеевич, поболее твоего в седле повоевал, ты меня не оговаривай! – гневно зашевелил усами Бунаков, а старший Шереметьев поспешил замять ссору, предоставив слово Герардусу Бюстову.

Тот немного привстал, почтительно поклонился воеводе и извлек из своей кожаной сумки большой свиток, по которому начал излагать свои соображения, при необходимости поднимая глаза от бумаги, когда требовалось что-то пояснить дополнительно. Произносимые громким и низким голосом чеканные немецкие фразы всегда заставляли почтительно притихнуть участников совета, за исключением, пожалуй, несгибаемого Бунакова, который шевелил усами, готовя про себя речь с опровержением доводов немца. Переводил речь Бюстова Артемонов при поддержке Алмаза Ивановича, который, сложив руки у рта, шептал ему, высунувшись из-за двери, необходимые подсказки. Иван Джонс и Иван Кларк, которые, видимо, отчасти понимали немца и сами, слушали его весело переглядываясь. Полковник говорил о том, что время продолжает работать на московское войско, которое страдает от голода и конского падежа неизмеримо меньше, чем осажденные, что работу над сетью шанцев нужно завершить, чтобы избежать напрасных жертв во время осады, и что татарские отряды могут быть опасны только вышедшему в поле, но не стоящему лагерем войску. Александр Шереметьев слушал пожилого немца с самым настоящим благоговением, он даже немного привстал и наклонился в его сторону, хотя и не понимал ни слова по-немецки. На это с большим неудовольствием смотрел Никифор, который, казалось, готов был взять брата за шиворот и усадить на место. Матвей, которому окопные работы были далеко не безразличны, попробовал дополнить Бюстова:

– Окопные работы можно было бы и быстрее завершить, если бы не…

Но Бунаков не собирался ждать.

– Дурь это все, самая настоящая немецкая дурь – окопы эти! Солдат сильный, сытый и на врага злой безо всяких шанцев в пять минут к стенам подойдет, а голодный, грязный, да необученный – да ему только в этих окопах от приступа отлынивать легче будет, видали уже такое. Так что все это ковыряние в земле только вред войску: солдат изматывает и от учения отрывает. Куда лучше было бы им с утра до вечера стрельбу и пиковый бой осваивать, учиться лестницы ставить и под стенами биться, а не ковыряться, как свиньям, в грязи, ляхам на смех. Своих чухонцев-то, небось, князь Борис Семенович, ты шанцы рыть не высылаешь, бережешь?

Шереметьев смущенно потупился. Матвей был вынужден, хотя бы отчасти, согласиться со справедливостью доводов старого капитана, хотя, на его взгляд, рытье шанцев можно было бы вполне совмещать с учением, будь у начальных людей побольше свободного времени, и если бы почти вся тяжесть земляных работ не падала бы на одну-две солдатские роты. Но неожиданно, Демида Карповича поддержал, хотя и своеобразно, ранее споривший с ним Кровков.

– Дело говорит капитан. Эти раскопки солдат больше боев выматывают. А когда же, и правда, им стрелять и огораживаться учиться?

– А ты, Агей Матвеевич, как я погляжу, знатный пехотинец и знаток солдатского строя? – ехидно поинтересовался не простивший Кровкова, несмотря на теперешнюю поддержку, Бунаков.