Юмористические рассказы (страница 10)
Публика долго удивлялась, дирекция долго мучилась, как бы поделикатнее отобрать от нее роль, а молоканка сидела в своей уборной в позе отдыхающей Дузе и говорила, улыбаясь мечтательно и грустно:
– Нет, не могу. Тяжело! Тяжело ежедневно кривляться в этой пошлой пьеске, повторять пошлые, бессмысленные фразы, размениваться на четвертаки глупого смеха для глупой публики! Я устала. Я хочу отдохнуть душой. Я хочу… Я хочу наконец сыграть Гедду Габлер. Пора! Пора!
Другая была маленькой начинающей актрисой. Играла толпу, и самой ответственной ее ролью была горничная, подающая письмо, да не просто, а со словами:
– Барыня! Вам письмо.
Роль эту разработала она так тщательно, что после второго же представления ее выгнали.
Выходила она с письмом не прямо, а как-то подкрадывалась боком. Слово «барыня» произносила свистящим шепотом. Потом делала ликующее ударение на слове «вам» и, наконец, грустное и недоуменное «письмо!».
Она объяснила потом театральному парикмахеру (больше никто не хотел ее слушать), что поняла и воплотила в своей роли тип сознательной горничной, которой давно режет ухо слово «барыня», которая подчеркивает слово «вам», как бы намекая на то, что и с нею следует обращаться тоже на «вы». «Письмо» она выговаривала с грустным недоумением, чтобы оттенить свое отношение к госпоже и показать, что считает последнюю слишком неразвитой для такого интеллигентного занятия, как корреспонденция.
Покидая театр, она сказала, что, в сущности, очень рада поскорее вырваться из этой душной атмосферы, где ее заваливали работой, не оставляя времени на изучение серьезной роли, к которой она себя готовила.
– Что же это за серьезная роль? – удивлялись собеседники.
– Как что за роль? – удивилась и она. – Гедда Габлер. Чего вы глаза выпучили?
Третья актриса, вынашивавшая в себе зерно Ибсена, была хорошая бытовая актриса, отчасти комическая старуха, мастерски игравшая теток, старых дев, тещ и неблагородных матерей.
Сидела она как-то в свободный вечер в театре и смотрела Гедду Габлер в исполнении иностранной гастролерши.
– Н-нет, не нравится она мне, – сказала актриса в антракте. – Не поняла она Гедды. Совсем не тот рисунок роли. Она играет так, – тут актриса начертила в воздухе какие-то круги. – А я ее сыграла бы вот так.
И она быстро завертела рукой зигзаги и острые углы.
– Понимаете? Сначала так, потом вот так, потом поворот, потом срыв вверх, потом подъем в бездну. Понимаете?
Сначала думали, что она шутит, хлопали ее по плечу и приговаривали:
– А и затейница вы, Марья Ивановна! Никто лучше вас не придумает. Захотите – мертвого рассмешите!
Но она и не думала смешить. До смеху ли тут! Она затеяла открыть собственный театр, чтобы сыграть Гедду Габлер.
– Одна беда – под ложечкой у меня взбухло. Как кислого поем – ни одно платье не лезет. Печень, что ли. Придется принять меры.
Приняла. Поехала в Карлсбад, подтянулась, вернулась, стала устраивать театр.
– Ничего, теперь под ложечкой все в порядке, будет вам настоящая Гедда. Подъем в бездну, срыв вверх, роковой зигзаг, – понимаете?
И она чертила в воздухе сгибы и срывы. Все так к этому привыкли, что как увидят издали бестолково махающие руки, кланяются и здороваются, уверенные, что это непременно она.
А она все говорила, все показывала, захлебывалась, от спешки стала вместо «Гедда Габлер» говорить «Гадда Геблер» вплоть до первого спектакля.
Провалилась она так эффектно, что от треска своего провала сама словно оглохла. Но, очнувшись, забыла все и открыла в Харькове самый безмятежный шляпный магазин.
Если бы судьба покровительствовала развитию модной промышленности, она, не будь глупа, на каждую жаждущую душу ассигновала бы возможность осуществить свою Гедду. И с небольшой затратой принесла бы большую пользу модничающему человечеству.
Разговоры
Кто не видел Айседоры Дункан, Мод Аллан, Стефании Домбровской и прочих босоножек, разговаривающих ногами.
Многие русские артистки уже изучают это искусство.
И хорошо делают.
У нас, в России, это большое подспорье. Уж слишком плохо мы говорим языком. Немногие из нас могут быть уверены, что скажут именно то, что хотят. Рады, если дадут себя понять хоть приблизительно.
Ни на одном языке в мире нет такого удивительного оборота фразы, как например, в следующем диалоге:
– Уж и поговорить нельзя?
– Я тебе поговорю!
– Уж и погулять нельзя?
– Я тебе погуляю!
Весь смысл этих странных обещаний ясно заключается только в интонации, с которою произносится фраза. Вне интонации смысл утрачивается.
Переведите эту фразу французу. То-то удивится!
А я недавно слышала целый разговор, горячий и сердитый, когда ни один из собеседников ни разу не сказал того слова, которое хотел.
Понимали друг друга только по интонации, по выпученным глазам и размахивающим рукам.
Ах, как бы здесь пригодились хорошо дрессированные ноги!
Дело происходило в центральной кассе театров. Было это накануне какой-то премьеры, так что народу в маленьком помещении кассы толпилось масса, давили друг друга, пролезали «в хвост».
Вдруг появляется какая-то личность в потертом пальто и быстрыми шагами направляется к кассе, не выжидая очереди.
Стоявший у двери швейцар остановил:
– Потрудитесь стать в очередь!
Личность огрызнулась:
– Оставьте меня в покое!
Тут и начался разговор. Оба говорили совсем не то, что хотели, с грехом пополам понимая друг друга по интонации.
– Тут не оставленье, а потрудитесь тоже порядочно знать! – сказал швейцар с достоинством.
Фраза эта значила, что личность должна вести себя прилично.
Личность поняла и ответила:
– Вы не имеете права через предназначенье, как стоять у дверей. И так и знайте!
Это значило: ты – швейцар и не суйся не в свое дело.
Но швейцар не сдавался.
– Должен вам сказать, что вы напрасно относитесь. Не такое здесь место, чтобы относиться! (Не затевай скандала!)
– Кто кому и куда – это уж позвольте, пожалуйста, другим знать! – взбесилась личность.
Что значила эта фраза, я не понимаю, но швейцар понял и отпарировал удар, сказав язвительно:
– Вы опять относитесь! Если я теперь тут стою, то, значит, совершенно напрасно каждый себя может понимать, и довольно совестно при покупающей публике, и надо совесть понимать. А вы совести не понимаете.
Швейцар повернулся к личности спиной и отошел к двери, показывая равнодушным выражением лица, что разговор окончен.
Личность сердито фыркнула и сказала последние уничтожающие слова:
– Это еще очень даже неизвестно, кто относится. А другой по нахальству может чести приписать на необразованность.
После чего смолкла и покорно стала в «хвост».
И мне представлялось, что оба они, вернувшись домой, должны же будут проболтаться кому-нибудь об этой истории. Но что они расскажут? И понимают ли сами, что с ними случилось?
Летом мне пришлось слышать еще более трагическую беседу.
Оба собеседника говорили одно и то же, говорили томительно долго и не могли договориться и понять друг друга.
Они ехали в вагоне со мною, сидели напротив меня. Он – офицер, пожилой, озабоченный. Она – барышня.
Он занимал ее разговором о даче и деревне.
Собственно говоря, оба они внутренне говорили следующую фразу:
«Кто хочет летом отдохнуть, тот должен ехать в деревню, а кто хочет повеселиться, пусть живет на даче».
Но высказывали они эту простую мысль следующим приемом.
Офицер говорил:
– Ну конечно, вы скажете, что природа и там вообще… А дачная жизнь – это все-таки… Разумеется…
– Многие любят ездить верхом, – отвечала барышня, смело смотря ему в глаза.
– А соседей, по большей части, мало. На даче сосед – пять минут ходьбы, а в де…
– Ловить рыбу очень занимательно, только не…
– …деревне пять верст езды!
– …неприятно снимать с крючка. Она мучится…
– Ну и конечно, разные спектакли, туалеты…
– В деревне трудно достать режиссера.
– Ну что там! Из Парижа специальные туалеты выписывают. Разве можно при таких условиях поправиться?
– Нужно пить молоко.
Офицер посмотрел на барышню подозрительно:
– Уж какое там молоко! Просто какая-то окись!
– Ах нет, у нас всегда чудесное молоко!
– Это из Петербурга-то в вагонах привозят чудесное? Признаюсь, вы меня удивляете.
Барышня обиделась.
– У нас имение в Смоленской губернии. При чем же тут Петербург?
– Тем стыднее! – отрезал офицер и развернул газету.
Барышня побледнела и долго смотрела на него страдающим взором.
Но все было кончено.
Вечером, когда он, сухо попрощавшись, вылез на станции, она что-то царапала в маленькой записной книжке.
Мне кажется, она писала:
«Мужчины – странные и прихотливые создания! Они любят молоко и рады возить его с собой всюду из Петербурга…»