2666 (страница 25)
Служащий, кто-то, кого прислал администратор, уборщица? Тем не менее вокруг стояла полная тишина, и чувствовалось в ней что-то от спокойствия, от долгого молчания, какое предшествует наступлению ночи. Вдруг Нортон поняла, что женщина в зеркале – это не она. Ею овладел страх, но и любопытство тоже – и она застыла, наблюдая с крайней внимательностью за фигурой в зеркале. «Объективно говоря, – сказала она себе, – та женщина – она же один в один со мной, и с чего бы это мне предполагать, что это не так. Это я». А потом она присмотрелась к шее: вот вена, набухшая, словно вот-вот лопнет, идет от уха и теряется за лопаткой. Странная такая вена, выглядит как нарисованная. И тут Нортон подумала: «Надо уходить отсюда». И обвела взглядом комнату, пытаясь отыскать, где стояла другая женщина, но тщетно. Чтобы отразиться в обоих зеркалах, та должна была стоять между входным коридорчиком и собственно комнатой. Но там ее не было. А вот в зеркалах она изменилась. У женщины совсем тихонько, но шевелилась шея. «А ведь я тоже отражаюсь в зеркалах, – сказала себе Нортон. – И если она продолжит движение, в конце концов мы окажемся друг против друга. Увидим наши лица». Нортон сжала руки в кулаки – надо подождать. Женщина в зеркале тоже сжала кулаки, накрепко, словно бы сверхчеловеческим усилием. Свет в комнате поменял цвет и окрасился пепельным. Нортон показалось, что там, на улице, где-то вспыхнул пожар. Ее бросило в пот. Она опустила голову и закрыла глаза. Потом снова посмотрелась в зеркала: та вспухшая вена на шее увеличилась и теперь уже угадывался профиль женщины. «Нужно бежать отсюда, – подумала Нортон. И еще: – А где же Жан-Клод и Мануэль?» Потом подумала о Морини, но увидела лишь пустую инвалидную коляску, а за ней – огромный непролазный зеленый в черноту лес, в котором через некоторое время узнала Гайд-парк. Когда она открыла глаза, взгляд женщины в зеркале и ее взгляд пересеклись в какой-то неопределенной точке комнаты. У другой были такие же, как у Нортон, глаза. Скулы, губы, лоб, нос. Нортон расплакалась или ей показалось, что расплакалась. От горя или от страха. Она абсолютно такая же, как я, только мертвая. Женщина улыбнулась уголком рта, а потом, практически без перехода, лицо ее исказил страх. Вздрогнув, Нортон обернулась, но за спиной никого и ничего не было – только стена номера. Женщина снова улыбнулась ей. В этот раз она выглядела не испуганной, а безмерно печальной. А потом снова улыбнулась, и в лице ее проглянула горькая тоска, а потом с него и вовсе изгладилось всякое выражение, а потом оно стало беспокойным, а затем смиренным, а потом на нем отразились по очереди все чувства человека безумного, и она так продолжала улыбаться, в то время как Нортон, к которой вернулось хладнокровие, вытащила блокнотик и быстро записывала все, что происходило, словно бы в этих заметках была зашифрована ее судьба и доля счастья, отпущенного на земле, и так она писала, пока не проснулась.
Когда Амальфитано сказал им, что в 1974 году перевел для одного аргентинского издательства «Неограниченную розу», литературоведы переменили к нему свое отношение. Им захотелось узнать, где он учил немецкий, как познакомился с творчеством Арчимбольди, какие еще книги его авторства читал и какое составил о них мнение. Амальфитано ответил, что немецкий выучил в Чили, в Колехьо-Алеман, куда ходил сызмальства; а в пятнадцать лет перешел, по причинам, не имеющим отношения к делу, в обычную школу. Первый раз познакомился с книгами Арчимбольди где-то лет в двадцать и тогда прочитал на немецком то, что выдавали на дом в библиотеке Сантьяго: «Неограниченную розу», «Кожаную маску» и «Реки Европы». В библиотеке нашел только три эти книги, а еще Bifurcaria bifurcata, но ее начал, но не смог прочитать. Фонды этой обычной библиотеки обогатились частной коллекцией одного немецкого сеньора, который собрал целую библиотеку на немецком и незадолго до смерти передал ее во владение товариществу жителей квартала Ньюньоа в Сантьяго.
Естественно, Амальфитано составил себе хорошее мнение об Арчимбольди, впрочем, это его мнение и близко не походило на обожание, с каким литературоведы относились к немецким авторам. Амальфитано, к примеру, считал одинаково талантливыми Гюнтера Грасса и Арно Шмидта. Когда литературоведы поинтересовались, кто первым, он или издатели, захотел перевести «Неограниченную розу», Амальфитано сказал, что, кажется, это издатели из того аргентинского издательства вышли на него. В то время он переводил все что придется, а еще и подрабатывал корректором оттисков. Издание, насколько он знал, было пиратское, хотя решил он так гораздо позже и не мог подтвердить свое предположение.
Когда литературоведы, уже значительно смягчившись в отношении своего гида, спросили, что он делал в 1974 году в Аргентине, Амальфитано посмотрел на них, посмотрел в свою маргариту и сообщил тоном, в котором читалось «сколько можно повторять одно и то же»: в 1974 году он уехал в Аргентину, так как был вынужден покинуть родную землю из-за государственного переворота в Чили. Потом попросил прощения за излишне пафосную фразу. «Все приклеивается», – сказал он, но литературоведы не придали ровно никакого значения этой последней фразе.
– Эмиграция – это, наверно, очень тяжело, – понимающе кивнув, сказала Нортон.
– На самом деле, – отозвался Амальфитано, – сейчас я на это смотрю как на вполне естественное явление: эмиграция на свой лад обнуляет судьбу. Или то, что обычно называют судьбой.
– Но ведь изгнание, – вмешался Пеллетье, – это же неустроенность, разрыв привычных связей и прыжок в неизвестность, и все это переживаешь не по разу. Как тут совершить что-нибудь важное? Трудно ведь…
– Вот в этом и заключается, – ответил Амальфитано, – обнуление судьбы. Еще раз прошу прощения.
Следующим утром они обнаружили Амальфитано в холле гостиницы. Если бы не чилийский преподаватель, они бы точно поделились подробностями своих ночных кошмаров, и кто знает, что еще там могло выплыть на поверхность. Но Амальфитано приехал, и все четверо пошли завтракать и планировать день. Они сидели и рассматривали одна за другой все возможности. Во-первых, было ясно: Арчимбольди не приходил в университет. По крайней мере, он точно не посетил филологический факультет. В Санта-Тереса не было немецкого консульства, так что любые движения в эту сторону можно с чистой совестью прекратить. Они спросили у Амальфитано, сколько в городе гостиниц. Тот ответил, что не знает, но может это уточнить сразу после завтрака.
– Каким образом? – удивился Эспиноса.
– Спрошу у администратора, – ответил Амальфитано. – У них должен быть полный список гостиниц и мотелей в городе и окрестностях.
– Точно, – кивнули Пеллетье и Нортон.
За завтраком они вернулись к главному вопросу: зачем, почему Арчимбольди приехал сюда? Тут Амальфитано наконец узнал, что никто и никогда не встречался с Арчимбольди лично. Это ему показалось – он и сам не понимал почему – смешным, и он спросил: зачем искать Арчимбольди, если совершенно ясно – тот не хочет, чтобы с ним встречались. «Ну мы же творчество его изучаем», – ответили литературоведы. Ведь он умирает, и несправедливо, чтобы лучший немецкий писатель XX века отошел в мир иной, так и не поговорив с теми, кто лучше всех понимал его творчество. «Потому что мы хотим уговорить его вернуться в Европу», – сказали они.
– Я думал, – ответил Амальфитано, – что лучший немецкий писатель этого века – Кафка.
Критики тут же уточнили: хорошо, пусть будет лучший немецкий писатель послевоенного периода или лучший немецкий писатель второй половины XX века.
– А вы читали Петера Хандке? – поинтересовался Амальфитано. – А Томаса Бернхарда?
– Ага-а-а! – вскричали критики.
И до самого конца завтрака беспощадно атаковали Амальфитано, пока тот не превратился в кого-то вроде Перикильо Сарньенто [7], паршивого попугая, вспоротого от горла до паха и без единого перышка.
У стойки администратора им выдали список городских гостиниц. Амальфитано предложил обзванивать их из университета, раз уж у них сложились отличные отношения с Герра, точнее, вот так: Герра испытывал к литературоведам глубокое, прямо до дрожи, благоговение, впрочем, несвободное от тщеславия и кокетства; правда, тут нужно было бы добавить: за кокетством и благоговением скрывалась хитрость – благорасположение Герры возникло не на пустом месте – такова была воля ректора Негрете, – и Амальфитано прекрасно понимал, что к чему: Герра хотел выжать все, что можно, из приезда сиятельных ученых из Европы, и его можно было понять: будущее сокрыто, и никто не знает наверняка, когда жизненный путь извернется и в каких дотоле незнакомых местах окажется идущий по нему. Но литературоведы отказались от приглашения позвонить из университета и воспользовались телефонами в номерах, записав расходы на свой счет в гостинице.
Чтобы выиграть время, Эспиноса и Нортон звонили из номера Эспиносы, а Амальфитано и Пеллетье – из номера француза. Спустя час результаты обзвона оказались более чем плачевны. Нигде, ни в какой гостинице не останавливался никакой Ханс Райтер. По прошествии двух часов они решили временно прекратить расспросы и спуститься в бар чего-нибудь выпить. Осталось прозвонить лишь несколько гостиниц в городе и некоторые мотели в пригородах. Просмотрев список внимательно, Амальфитано сказал им, что большая часть мотелей в нем – замаскированные бордели, и сложно вообразить, что немецкий турист отправится в такое место.
– Мы ищем не немецкого туриста, а Арчимбольди, – ответил Эспиноса.
– Согласен, – кивнул Амальфитано и действительно вообразил Арчимбольди в мотеле.
– Вопрос, – заметила Нортон, – в том, зачем в этот город приехал Арчимбольди.
Потом они заспорили и в конце концов пришли к выводу, и Амальфитано тоже с этим согласился, что Арчимбольди мог приехать в Санта-Тереса повидаться с другом или собрать материал для будущего романа. Или для того и другого вместе. Пеллетье склонялся к тому, что Арчимбольди все-таки приехал к другу.
– К старому другу, – предположил он. – Тоже немцу.
– Немцу, которого он давно не видел. С конца Второй мировой войны, – сказал Эспиноса.
– Армейский друг, Арчимбольди дорожил им, а тот исчез после войны или даже до ее конца, – заметила Нортон.
– И да, этот друг в курсе, что Арчимбольди – это Ханс Райтер, – сказал Эспиноса.
– Необязательно, может, этот друг понятия не имеет, что Арчимбольди и Ханс Райтер – один и тот же человек, он знает лишь Райтера и знает, как с ним связаться, – вот и все, – возразила Нортон.
– Но это не так уж и легко, – вздохнул Пеллетье.
– Нет, не легко, потому что подразумевается, что Райтер, с тех пор как виделся последний раз с другом, скажем в 1945 году, не поменял адреса, – заметил Амальфитано.
– Статистика говорит нам, что все немцы, родившиеся в 1920 году, меняли место жительства хотя бы раз в жизни, – сказал Пеллетье.
– Так что, может, этот друг не сам с ним связался, а наоборот – Арчимбольди связался со своим другом, – предположил Эспиноса.
– Другом или подругой, – сказала Нортон.
– Мне кажется, что это скорее друг, чем подруга, – сказал Пеллетье.
– А может, ни друг, ни подруга тут ни при чем, а мы тут на ощупь бредем и ничего толком не знаем, – пожал плечами Эспиноса.
– Но тогда… зачем-то ведь Арчимбольди сюда приехал? – задалась вопросом Нортон.
– Это точно друг, причем близкий, иначе Арчимбольди не отправился бы в такое долгое путешествие! – сказал Пеллетье.
– А если мы ошиблись? А если Альмендро наврал? Или что-то перепутал? Или ему наврали? – спросила Нортон.
– Какой Альмендро? Эктор Энрике Альмендро? – заинтересовался Амальфитано.
– Да, он, вы знакомы? – спросил Эспиноса.
– Лично нет, но я бы не слишком доверял его свидетельству, – сказал Амальфитано.
– Почему? – удивилась Нортон.
– Ну… это такой типичный мексиканский интеллектуал. Для него главное – выжить, – ответил Амальфитано.
– Разве не все латиноамериканские интеллектуалы озабочены тем же самым? – возразил Пеллетье.
– Я бы это сформулировал по-другому. Есть, к примеру, люди, которым интереснее писать…
– А можно поподробнее? – спросил Эспиноса.
