От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности (страница 2)

Страница 2

Мой дядя имеет иудейский молитвенник, также напечатанный дедом. Дед родился в Берлине в 1833 году и получил строгое иудейское воспитание сначала в родительском доме, потом в детском приюте еврейской общины. В самой его личности воплощён переход иудеев в немецкую цивилизацию. Назвали его, как то было принято в еврейских семьях, по имени покойного деда, Шолем Шолем. Канцелярист, однако, отказался вписать это имя в свидетельство о рождении (оригинал которого у меня сохранился), и после долгих препирательств сошлись на, будем считать, онемеченной форме имени: Сольм, – которой, однако, никто не пользовался. В пятидесятые годы прадед, сделавшись пылким вагнерианцем, стал называться Зигфридом Шолемом, и под этим именем в регистре торговых фирм указана его типография. Его надгробие, и теперь оставшееся в целости на еврейском кладбище Вайсензее в Берлине, несёт на себе надпись по-еврейски (в безупречной орфографии!):

«Шолем Шолем», на передней же стороне выведено по-немецки: Зигфрид. На могильном камне моего отца (1925) не было уже ни одной еврейской буквы.

Мой отец Артур, который родился в Берлине в 1863 году, также проделал долгий путь ученичества помощником и подмастерьем в ещё более крупной типографии и в ранние 1880-е проработал год печатником в Лондоне, где жил у своего дяди Адольфа. Одна ветвь нашей семьи в 1860 году перебралась в Лондон, и в моём детстве мы ещё сохраняли с ними связь. (Один из сыновей дяди моего отца, Виктор Ш., уехал в Нью-Йорк. Когда в 1938 году я впервые там оказался и мой доклад был опубликован в “New York Times”, мне позвонили его сыновья и спросили, не сын ли я «дяди Артура», о котором им рассказывал их покойный отец. Я посетил их в Бруклине, и каково же было моё удивление, когда я увидел в их гостиной на стене большую фотографию моего отца – но в действительности это был их отец!) В 1883 году молодой Артур Шолем вернулся, имея на лице волнистую окладистую бороду, которая позднее, согласно новой моде, уступила место по-вильгельмовски закрученным усам. Вплоть до начала Первой мировой войны он имел обыкновение по воскресеньям заходить в кафе на Гертрауденбрюкке, где два часа читал “Manchester Guardian”, которая соответствовала его мировоззрению, во всяком случае не меньше, чем “Berliner Tageblatt”, принятая у нас. По возвращении из Англии он вступил в отцовское дело, о процветании которого заботливо пёкся. Отец и дед, оба до крайности вспыльчивые, во всём остальном абсолютно рознились и плоховато ладили друг с другом. Вскоре после своей женитьбы (1890), уже в 1892 году отец обеспечил себе независимое существование, заведя собственное дело, поначалу маленькое и пробивавшее себе дорогу с большим трудом. А после сорока у отца открылся артериосклероз коронарного сосуда сердца, что требовало ежегодного длительного лечения на курорте Бад Наухайм, и в эти периоды моя мать, которая изначально отвечала за бухгалтерию и имела от него доверенность, сама вела хозяйство. Таким образом, в мои детские годы приходилось всё время помнить о болезни отца, и нас, детей, приучали поменьше шуметь. Так и сложилось, что отношения наши с отцом были не слишком близкими, отец же находил удовлетворение в своих профессиональных занятиях и разбирательстве со страховой больничной кассой печатной отрасли, чему он на протяжении двадцати пяти лет отдавал львиную долю свободного времени. Роста он был невысокого, близорук, коренастого сложения, совершенно облысел к сорока годам, и эту черту мы все от него унаследовали.

Артур Шолем, отец автора книги. 1910-е

Моя мать тоже была совсем невысокого роста, и своим собственным длинным ростом, без малого метр восемьдесят, я обязан линии Хиршей. Мать также родилась в Берлине, но в детстве несколько лет провела в маленьких городках вроде Зезена, недалеко от Гарца, в другой раз – в Глубчице в Силезии, где её отец работал в двух еврейских заведениях, управляющим и директором сиротского дома. Позднее он с семьёй вернулся в Берлин и снова занялся коммерцией. У него сохранялся живой интерес к иудаизму и в восьмидесятые годы прошлого века он стал одним из основателей маленькой либеральной синагоги на улице Шульштрассе в Шарлоттенбурге[4], месте его тогдашнего жительства. Поскольку оба деда умерли, когда я не достиг и 6 лет, я запомнил только их лица, а бабушек своих, умерших в мои 10 и 11 лет, я обязан был посещать каждые две недели, и потому до сих пор прекрасно помню обеих старушек, оказавших на меня безмерное влияние.

Бетти Шолем, мать автора книги. 1900-е

Бабушка Амалия Шолем жила совсем неподалёку от нас и имела репутацию женщины энергичной и решительной. Ещё при жизни своего мужа, человека видного, но бесхарактерного, она была полновластной хозяйкой и в домашнем, и в его коммерческом хозяйстве. До самой старости она была крайне бережлива. Перед каждым визитом к ней нам строго внушали ни в коем случае не есть сладостей и фруктов, сколько бы нам их ни предлагали, так как все эти угощения, принесённые её четырьмя сыновьями, бывавшими у бабушки в гостях, хранились у неё так долго, что успевали заплесневеть. Сам я с детства был завзятым сластёной и хорошо помню муки разочарования, которые испытывал при виде подёрнутых плесенью шоколадок. Утешало то, что она всякий раз при расставании дарила мне пять, а то и десять пфеннигов, которые я тут же использовал по назначению в близлежащей кондитерской лавке, покупая себе порцию мороженого, обложенную вафлями, или шоколадку с маком. Мать частенько рассказывала мне, что её свекровь не могла дождаться от неё внучки, которую хотела назвать Филиппиной в память своей покойной матери. Когда же моя мама в четвёртый раз родила ей внука, тёща приняла это так близко к сердцу, что на несколько месяцев перестала с ней разговаривать. В её комнате, а потом у дяди Теобальда стояли чудесные напольные часы с маятником работы её отца Давида Шлезингера, построенные им в 1810 году для получения звания подмастерья.

Часы били каждые четверть часа и находились у них в большом почёте. Они и сегодня тикают в Тивоне недалеко от Хайфы, в квартире моей кузины Дины. Также и этот мой предок, дядя Теобальд, родившийся в познанском городке Бояново, на старости лет перебрался в Берлин.

Все мои деды и бабки имели множество братьев и сестёр, из которых большинство тоже жили в Берлине. Дядя моей матери по линии отца стал по милости императора Фридриха III даже придворным фотографом. Отец нескольких сыновей, он положил начало самой богатой ветви нашего семейства. Мать состояла с этими своими кузенами и их сёстрами в дружеских, а порой и в очень тесных отношениях, а вот у отца манерное поведение этих родственников вызывало отторжение, и он крайне редко сопровождал жену во время её визитов к ним. Среди моих сверстников у нас была только одна необыкновенная красавица, кузина Марго Пфлаум, и это единственное, чем мы могли похвастаться в данном отношении.

Но в целом весь наш семейный круг принадлежал к небольшому слою мелкой и средней еврейской буржуазии, который в середине прошлого столетия упорным трудом поднялся над своим низким и скромным статусом, нередко добиваясь благополучия, хотя богатства – крайне редко. И вращались они почти исключительно в своём кругу. Печально знаменитая презрительная фраза Трейчке о наводнивших Берлин пробивных молодчиках из Познани, торговцах брюками, приложима и к людям, которых я застал богатыми стариками, владельцами фабрик по производству ванн или колбасных кишок. Некоторые из моих тёток появились на свет именно в таких семьях. В поколении моих родителей тот круг, где я вырос, лишь в редких случаях давал дорогу к академическим профессиям. Младший-то брат моего отца уже был отправлен в гимназию и с большими лишениями выучился медицине, а вот его старшему брату, проявлявшему страстный интерес к вопросам этнологии и изучению Востока, пришлось отказаться от своих намерений и влиться в дело деда, которое он прекрасно усовершенствовал. Но брат и сестра моей матери всё же смогли выучиться, хотя и на гроши. Сестра стала первой женщиной-врачом в Берлине, брат – химиком и юристом по патентному праву. Единственный из родственников моего отца, снискавший известность в Берлине и вписавший своё имя в его театральную историю, был Феликс Холлендер, завлит в театре Макса Рейнхардта, романист, печатавшийся в издательстве С. Фишера. Но по неизвестным мне причинам родственные связи с ним не поддерживались.

Мой отец и оба его брата в юности увлекались спортивной гимнастикой, что было типично для тогдашнего мелкобуржуазного слоя, который до восьмидесятого года имел ярко выраженный либеральный характер, а после 1890 стал всё больше вдаваться в антисемитизм. В книжном шкафу у моих родителей стояла книжечка, выпущенная моим отцом в 1887 году, «Всеобщее пособие для немецких гимнастов». Мы были типичным либерально-буржуазным семейством, в котором, как тогда говорили, ассимиляция в немецкой среде дошла до крайней степени. В нашей семье оставалось совсем мало ощутимых пережитков иудейства, как, скажем, еврейские речевые обороты, которых отец избегал и нам запрещал их употреблять, но мать охотно использовала, особенно когда хотела подчеркнуть что-то особо важное. Если же речь шла о чём-то совершенно незначительном, она неизменно прибегала к привезённым из Равича в Берлин выражениям своей матери. Так, она могла сказать: “Hat sich die Kose bemeikelt”, – имея в виду что-то вроде: «А, да это коза обделалась», – то есть: «Да брось ты». Так один из моих дядьёв, которого антисемитизм спортивной молодёжи превратил в сиониста из числа ранних, с открытым вызовом употреблял подобные обороты на общесемейных сходках к вящему неудовольствию отца. Самым ярким проявлением этого остаточного идиша, не имевшим соответствия в немецком языке, было, несомненно, выражение «гойим нахес» (которое обычно заменяли сокращением Г. Н.), обозначавшее средний уровень удовольствия, что-то вроде «для гоев сойдёт[5]». Даже мой отец не мог подобрать немецкого эквивалента этому выражению, хотя сам никогда его не употреблял. Особо яркое выражение сожаления, словцо “nebbich[6]”, вошло в мой лексикон, после того как однажды я вместе с матерью побывал в гостях у её кузины, и тётушка отозвалась обо мне: «Герчик такой вежливый мальчик, бедняжка». Такие слова забываются не сразу.

Большая (Новая) синагога. Берлин. 1880

[4] Имеется в виду первая синагога в Шарлоттенбурге. Синагога была построена средствами евр. общины на месте, который предоставил Герман Хирш, снеся принадлежавший ему дом. Открыта в 1890 г. Синагога Шарлоттенбурга была реформистской. Разрушена во время погромов 1938 г. Сейчас на этом месте установлена мемориальная доска.
[5] Нееврейские радости (идиш); слово «гой» в данном контексте обозначает нееврея.
[6] Бедняга, сердешный (идиш).