Тебя все ждут (страница 10)

Страница 10

Даже теперь – за столько месяцев можно было привыкнуть, но каждый раз, когда я здесь оказываюсь, меня впечатляет размах. Бальная зала по площади занимает, наверно, две трети всей декорации: уж точно больше, чем все остальные комнаты, вместе взятые. Теперь-то я вижу: лепнина на потолке – гипс; резьба в простенках – пластмасса, крашенная золотой краской; канделябры и люстры – тоже штампованная пластмасса, стекло, фольга… А вот паркет – натуральный дубовый, наборный. То есть деньжищ всё равно вбухано ого-го… Но это я рассуждаю сейчас, обжившись и приглядевшись.

А в первое утро, когда во всех окнах софитами сияло солнце сквозь снежные ветки, отбрасывало голубые тени, отражалось во всех зеркалах… Настроение подскочило. Мы сами, актёры, люди не очень серьёзные – но тем более ценим серьёзное отношение. Когда видно, что деньги потрачены – на декорации, на костюмы опять же…

Простенки напротив окон тоже были зеркальные, мы отражались в них, проезжая. Впереди справа темнели открытые двери, и уже было видно: комната в синих обоях, вдоль стены вытянулись лакеи, а за столом – две фигуры в старинных платьях, с высокими взбитыми локонами, как куклы в игрушечном домике, друг против друга. Одна спиной ко мне, в руках у неё странички… письмо? – она вслух читает; другая, старая, ко мне лицом.

Позже мою бандуру как-то подмазали, подкрутили, она стала ездить потише – а в то первое утро вовсю скрипела, стучала, но дамы делали вид, что заняты разговором… Так, наверное, себя чувствовал мореплаватель, возвращаясь из кругосветного путешествия и пытаясь с палубы разглядеть, кто встречает на пристани…

Саша как будто ответила на мои мысли:

– Напротив – маменька, спиной к вам – сестра Ольга. При встрече целуете маменьке руку. С сестрой целуетесь рука в руку.

Что такое это «рука в руку», я понятия не имел, но переспрашивать было нельзя, да и времени не было: переднее колесо, рокоча по паркету, вкатилось в гостиную.

Престарелая дама – вырез платья открывал неровно-пятнистую коричневатую грудь – подняла перст, как Вий, и прогремела трагическим басом:

– Кто – это – такой?!

Мы с Семёном застыли.

Первая мысль, мелькнувшая у меня в голове: ей, как и мне, обещали «звёзд первой величины», а подсунули неизвестно кого. В первый раз меня видит… И я тоже понятия не имею, кто она… Хотя нет, вроде что-то знакомое…

Дама грозно, медленно поднялась, шурша юбками, двинулась на меня и тем же голосом древнегреческой героини, какой-нибудь Клитемнестры или Кассандры, провозгласила:

– Я – не знаю – этого – человека!

Я подумал: вот сейчас подойдёт и заколет меня кинжалом или зарубит коротким спартанским мечом.

Но успел мимолётно отметить, что вторая женщина, молодая, не повернулась, только спокойно положила письмо перед собой.

– Вы хотите сказать, – крикнула Клитемнестра вверх, олимпийским богам, – что сей златокудрый красавец – мой сын? Я – не – верю! Не верю!

А в следующую секунду вдруг расплылась в широчайшей, сладчайшей улыбке, зажмурилась, прижалась ухом к плечу, вытютила губки уточкой, сморщила гузкой (Марина говорит – жопкой) с таким умилением, как будто я был годовалый младенец, бутуз-карапуз, и вместо баса – тоненьким голоском продребезжала:

– Мальчик мой, Алексис!

(«Мальтик мой, Алексись».)

У меня в голове что-то тренькнуло, совместились картинки, и, как накануне я рухнул сразу на пять ступенек, с полного метра к веб-сериалу – так и тут меня постигло горькое разочарование. Точней, горько-кислое: ну-у, какая же это «звезда», кисло подумал я. Это Люська.

3

Ещё одно маленькое отступление. Я читал, что Джек Николсон отказывался от ролей в потенциальных блокбастерах. Боялся слишком большой популярности. На первый взгляд, звучит глупо. Но смысл в этом есть (конечно, если ты Николсон). Роль может к тебе так прилипнуть, что не отковыряешь потом до конца своих дней.

Люська – яркий пример. Хотя лично мы с ней знакомы никогда не были, я не подумал «Людмила Ивановна», и фамилия «Ледовских» всплыла позже. Но я немедленно вспомнил – и вы бы вспомнили – крошечный эпизод, который был снят года за три до моего рождения и оставил неизгладимую эротическую зарубку в душе советского зрителя. Проститутка Люська Леденец.

И что от этой красотки Люськи осталось? Сморщилась, глазки выцвели… Улыбаясь искусственными коронками, протянула мне руку.

– Целуйте, – скомандовал голос в наушнике.

Я взял скользковатую руку, прижался к выпуклым венам – и почувствовал на губах жирный крем.

– Алекси-ис! – Люська-«маменька» продолжала сюсюкать и умиляться. Переднее колесо не давало ей подойти ко мне с фронта, но она как-то пристроилась сбоку, схватила меня цепкими коготками и жамкала, приговаривая «Алексись, Алексись». – Дождались тебя… Заждались… Наш герой…

Вдруг замерла. Выпрямилась. Глаза сверкнули.

– Гер-рой! – прогрохотала она. – Герой – войны! На колени, мерзавцы! перед героем! Все! Ниц!

Я обернулся к Семёну – единственному знакомому здесь человеку. Он чуть присел и вжал голову в плечи, но на колени всё же не опустился. Другие лакеи тоже падать не торопились. А сидящая к нам спиной кукла с высокой причёской и вовсе не шелохнулась, ухом не повела.

Всё это время я пытался придумать, как незаметно вытереть губы. Не рукавом же…

– Что, Сенька, разбойничья рожа? – подбоченилась маменька. Из Кассандры она превратилась в купчиху Островского. – Ты не смей ухмыляться мне. На конюшню отправлю. Чего встал столбом? Вези молодого графа к столу.

Видимо, расстреляв первый боезапас и удовлетворившись произведённым эффектом, маменька села на своё место – а мы с Семёном возобновили движение вглубь гостиной.

Поравнялись с молодой женщиной, она подняла на меня прозрачные ничего не выражающие глазищи…

О боже, только не это, подумал я.

Вернее, так подумала моя актёрская половина. В отличие от Людмилы Ивановны, эту девушку я узнал сразу. Да и сложно было бы не узнать: последние пару лет она таким же голубым взглядом смотрела с каждой журнальной обложки, с каждого кинопостера, причём мне всегда казалось, что фотография одна и та же, только фон подкладывают другой.

Конечно, Людмила Ивановна Ледовских не была никакой «знаменитостью первой величины», а была траченной молью полузабытой актёркой, – но Гололобова не была актрисой вообще. Олимпийская фигуристка, телеведущая – и вот недавно её стали снимать во всех сериалах на Первом канале, мороженая треска, ругалась Марина (моя жена, тоже актриса, правда, в отличие от трески, без ролей).

Боже, как с ней играть? – ужаснулась моя актёрская половина. В реальности у меня ни братьев, ни сестёр не было, но понятно же, что между сестрой и братом должна ощущаться какая-то доверительность, нежность… а эта смотрит – и ноль. Нет, какое ноль, минус тридцать.

Арктическая пустыня. Льды.

Но, повторюсь, так воскликнула только актёрская, профессиональная половина меня – и то обращаясь мысленно к жене Марине. Мужская моя половина задумчиво отфиксировала стройность, складность фигурки, безукоризненную гладкость кожи, прохладную бледность, свежесть… и промолчала.

– Алёша, – выговорила Гололобова именно с той степенью выразительности, с которой кукла говорит «мама».

Нет, вру. В том, как она произнесла моё имя, мне почудилась некая неоконченность, тень вопроса:

– Алёша?..

Мол, ты ли это? Тебя ли мы ждали (или «я ждала»)?

– «Оленька», – подсказал мне наушник.

– Оленька? – повторил я, скопировал, чуть усилил, чуть передразнил.

– Целуетесь рука в руку.

Опять это загадочное «рука в руку»… Я нерешительно приподнял с подлокотников локти. Гололобова, в отличие от меня, знала, что делать. Положила на мою левую ладонь свою правую, неожиданно лёгкую, – а мою правую руку взяла своей левой, потянула к себе, наклонилась и не спеша, обстоятельно поцеловала.

Моя коляска была довольно высокой (была и остаётся – я и сейчас в ней сижу, пишу за столом). Выше обычного стула. Гололобова была в открытом платье. Когда она наклонилась, я увидел под собой голые плечи, идеально чистые, ровные, лакированные, – и аккуратную, небольшую округлую грудь.

Поцеловав мою руку, Гололобова посмотрела на меня исподлобья, не моргая, своими огромными кристаллическими глазами – что этот взгляд означал, и означал ли вообще что-нибудь, для меня осталось загадкой. Это могло быть и ожидание, и презрение, и отвращение, и жестокость, и вызов – в зависимости от того, какую музыку подложить. Я только успел подумать: какие маленькие зрачки. Но горделивое чувство определённо меня кольнуло – не каждый день мне целовали руки двадцатипяти-или-сколько-там-летние олимпийские-или-какие-там чемпионки…

Тьфу, как трудно, оказывается, писать! «Кольнуло» – обычное слово, неточное. Не кольнуло – а словно бы приложил лёд к лицу или к шее, и за шиворот потекла холодная струйка. Вроде бы неприятно… или приятно, не разберёшь. Как назвать одним словом?

Я спохватился – и забытую Ольгину лапку тоже поцеловал: её рука, в отличие от маменькиной, была стерильно чиста, ничем вроде не пахла (может быть, чуть-чуть мылом). Целуя, я схулиганил: скользнул по бледной коже губами туда-сюда – и ухитрился стереть почти весь маменькин крем.

– Эй ты! – крикнула маменька, перехватывая внимание. – Как тебя, Сенька! Положи его сиятельству галантина!

Один из лакеев (сам главный повар Маврикий, тогда я этого не знал) метнулся было к блюду с желейно-ветчинным рулетом, чем-то замысловато нафаршированным, – но маменька с размаху шлёпнула его по спине:

– Стой! Не тебе приказала. Пусть Сенька подаст!

Положив на тарелку три кружка ветчины, камердинер подкатил моё кресло к столу. Колени не пролезали. Пришлось сесть к столу боком: Семён примостил меня так, чтобы к маменьке я был повёрнут спиной, а лицом, или, скажем так, рулевым колесом – к Гололобовой.

Галантин оказался невероятно вкусным. Я ничего не ел почти сутки: вчера утром было не до еды; в Гемоцентре пил воду из синей бутылки; в актёрском агентстве – чай с кусочком печенья; у Камиля опять чай, – и ближе к ночи в озвучке мне перепало три бутерброда, бутылка пива – и всё.

Камердинер накладывал мне на тарелку какой-то невероятный паштет, потом блины, тоже необыкновенные, нежные, бархатистые (как я потом узнал, «гурьевские» блины), я подумал: хоть кормят здесь хорошо… Нет, какой хорошо, шикарно…

– Как спалось, Алексись? – маменька не замолкала. – Мне вот – ужасно, ужасно! Глаз не сомкнула. Всю ночь на заднем дворе что-то пилили, стругали… Кто – ночью – пилит – дрова?! Я вас – спрашиваю! – загремела она, подняв голову и обращаясь опять не ко мне, и не к Ольге, и не к безответным лакеям, а к небесам.

* * *

Я помню этот момент: сижу неудобно, боком, жую ветчину и думаю: «Вот здесь я теперь живу. Здесь мой дом».

Как будто, знаете, пинцетом вынули из настоящей семьи – и в другую пересадили. Вот эта мороженая – моя сестра. А эта безумная – маменька. То сюсюкает, то Кассандру из себя корчит…

Теперь, спустя несколько месяцев, я, кажется, понял, откуда эти её перескоки – и попытаюсь вам объяснить.

У нас было упражнение на первом курсе. Мы все сидим на полу, нас семнадцать студентов (и Камиль в их числе, и Алка). Пауль Максович говорит: представьте, что у вас внутри – селекторный переключатель. Как на стиральной машине – круглая ручка. Вы выбираете режим стирки: «Шерсть», «Хлопок», «Синтетика»… Девушки знают. А у вас каждый режим – это чувство, эмоция. Я называю эмоцию, – говорит Целмс, – и вы поворачиваете переключатель. Радость!.. Отчаяние!.. Любопытство!.. Гнев!.. Снова радость!..