Тебя все ждут (страница 9)
Семён сдвигает ширму, и я вижу кожано-металлическое рычажно-колёсное чудище, доисторический мотороллер. Или доисторический тренажёр. Нет: орудие инквизиции, мы с Маринкой видели очень похожее на Арбате, напротив Дома актёра, в музее пыток.
Кресло – высокое, намного выше кровати; спинка крест-накрест простёгана и утыкана кнопками или клёпками, как входная дверь в мою квартиру – с той разницей, что у меня на двери дерматин, а тут, судя по запаху и по блеску, породистая дорогая кожа. Массивные подлокотники. Сзади – бронзовые, или, может, латунные гнутые набалдашники (как потом оказалось, ручки: слуга берётся за эти ручки, толкает кресло). Колёса большие, как у современных инвалидных колясок, – но современные-то колёса узкие, лёгенькие, на тонких шинах и с кучей спиц, а эти громоздкие, как у телеги. Перед сиденьем, на длину ног, – нечто вроде корыта, полукруглая вогнутая лохань. Ещё дальше перед лоханью – третье, ведущее колесо, втрое меньше, чем здоровенные боковые. Над этим передним колёсиком – как выяснилось потом, рулевая конструкция: втулка, вилка и вертикальная трубка, как скипетр или канделябр – и от этого канделябра назад, к сиденью, выгнутый тонкий рычаг.
– Это что за… мульда?
Семён отвечает бойко и громко, но я не верю ушам, переспрашиваю:
– Какое-какое?!
– Бацкое, Бат-ское кресло. С английского, стало быть, городу Бату. Позвольте, ваше сиятельство…
Не успеваю опомниться, как Семён обнимает меня за плечи, другую руку подсовывает под колени, легко поднимает все мои восемьдесят, не соврать, семь или восемь кг, переносит по плавной дуге – и втискивает в сиденье. Ничего себе силища, думаю я.
– Нет-нет, ножками не шерудите, оне у вас не шевелятся.
Камердинер берётся за набалдашники, налегает…
* * *
Мою кровать отделяют от двери в ванную метра четыре. Коляска тяжёлая, сдвинуть её всегда сложно, потом катится легче. Но всё равно: пересечь мою комнату – это секундное дело. А я сейчас вспоминаю этот первый проезд на коляске как целое путешествие: трогаясь с места, чудовище застучало колёсами, как когтями, заскрипело драконьей чешуёй…
До меня наконец дошло: инвалид. Мне вчера говорили про 1812 год. Но не сказали, что я буду ездить в кресле-каталке. Вот оно как. Я герой. Я мученик! Всем жертвую ради семьи. Какие ещё пытки приготовили для меня фашисты?
И в то же время мне было жутко азартно и любопытно.
Доехали до двери. Семён оставил свою толкательную позицию, открыл дверь, вернулся за спинку кресла, двинул вперёд: переднее колесо, передняя часть лохани и в ней мои голые ступни вкатились в соседнюю комнатку, там всё было в красном бархате и коврах… и коляска застряла. Задняя ось оказалась слишком широкой, не пролезала в проём. Семён тужился, пытался меня протиснуть и прямо, и наискосок, но только царапал косяк двери и коляску.
Мне стало невтерпёж, я поднялся, встал босыми ногами в корыто, полез из коляски…
– Нет, нельзя! – вскрикнула девочка в ухе, залепетала: – Ваше сиятельство, сядьте! Семён!..
* * *
Мне до сих пор стыдновато, что я на неё наорал. Но представьте, в каком я был положении: кругом всё новое, полная неизвестность. И, главное, поймите, как мы, актёры, устроены.
Хотя и дедушка, и отец были актёрами, мой главный авторитет в профессии – Пауль Максович Целмс. Он говорил: выпустите на сцену собаку – все будут смотреть на неё, она всех вас переиграет. Почему? Она полностью органична. Это у вас голова отдельно, руки-ноги отдельно. Не думайте головой! – внушал Целмс. На сцене некогда думать. Реагируйте молниеносно, интуитивно, всем телом!
Дальше такое правило: на сцене – и в кадре тоже – нет и не может быть равенства. Только динамика, только конфликт. Батарейка: плюс – минус. Тогда есть напряжение, есть энергия.
Зритель должен с первой секунды видеть, кто плюс, а кто минус. Вы помните, я рассказывал про «пристройки»? Выходит на сцену царь, не знаю, крёстный отец. На нём не обязательно кобура или мантия, но зритель считывает: вошёл главный. Во-первых, он сам себя вносит: пристройка сверху. Во-вторых, все остальные делают «ку»: пристройка снизу. Зрителю сразу комфортно: он видит соотношение сил. Понятно, что те, кто снизу, скрипят зубами и выжидают момент, чтобы перевернуть ситуацию, и зритель ждёт вместе с ними: сразу же есть энергия, есть конфликт, зрителю интересно.
А если входит лакей, то не только он сам играет своё лакейство («пристройка снизу»), но и хозяин должен ему подыграть, пристроиться сверху. Это понятно? Если они оба прижмут уши и втянут шею, зритель запутается, не поймёт, что происходит на сцене. У нас это всё отработано как рефлекс.
Теперь возвращаюсь на две минуты назад.
Меня разбудил женский голос, точнее, девичий: «Проснитесь, ваше сиятельство…» (Сзади, кстати, висел невнятный бубнёж других голосов: такой фон бывает, когда звонят из колл-центра.) Не успел я проснуться, я уже очень много понял про эту девочку: я вам говорил, голоса я схватываю мгновенно, это не только профессиональное, это семейное.
Девочка лет восемнадцати-двадцати. Очень робкая. Значит, скорее всего, некрасивая. Себя не ценит – не любит. Почти наверняка лишний вес (всё это я не вычисляю каким-нибудь дедуктивным методом, нет: я сразу же чувствую по дыханию). Московская, из хорошей семьи – это слышно по буквам «ш», «ж»: «ваш-ше», «Саш-ша», «пож-жалуйста». Когда она произносит «ш», она заворачивает язык назад к нёбу, звучание мягкое, плюшевое. Вообще, чем язык ближе к зубам, тем человек прагматичнее и холоднее – чтоб далеко не ходить, вчерашний грызун: у него все звуки шли от зубов, как будто он от меня отгрызал по кусочку. А эта наоборот, боится, как бы нечаянно не задеть, отводит язык назад как можно дальше: не Саша она, и тем более не Александра, а домашняя Сашенька, Саш-шенька.
Это только звучание голоса.
А ещё интонация снизу вверх: придыхание, восхищение, – пристройка не просто снизу, а снизу-снизу-снизу, ниже плинтуса.
Я сейчас не оправдываюсь перед вами, я объясняю, как всё это работает. Причём объясняю я десять минут, а срабатывает по щелчку. Она пристроилась снизу, я отреагировал…
– Лёшик, ты охренел? – другой голос, никаких московских «ш», с зубастостью всё в порядке. – Ты что бычишь на девочку? Ты в уме? Это Алла. Привет.
– Какая Алла?
– Ты знаешь какая. Ты на моём проекте так себя вести не будешь, понял? Я в курсе твоей ситуации, Лёшик. Будешь бычить – вылетишь сию минуту. Семён! Переносишь через порог, ставишь ширму. За ширмой внутри он может самостоятельно передвигаться. Кивни, что понял. Так. Лёшик, ты мне Сашеньку не обижай. Я тебе дала лучшую. Всё, сейчас ни секунды буквально. Вернусь к тебе позже. Работай.
Не с первой секунды, но я сообразил, что за Алла. И главное, на словах «мой проект» и «знаю твою ситуацию» наконец стало ясно, как я сюда попал.
2
Совсем-совсем коротко, в двух словах, чтобы не уходить сейчас далеко: Алка Касаткина училась в Школе-студии на одном курсе со мной и с Камилем. Актрисы из неё не вышло, но она быстро перековалась в помрежа, в кастинг-директора, а потом и в продюсера. Я слышал, что у неё дела с Первым каналом. Старые связи она сохранила – всегда умела поддерживать отношения. «В курсе твоей ситуации». Я рассказал Камилю, Камиль Алке, Алка своим боссам на Первом канале, боссы проверили меня на птичках – и вот я здесь…
Тем временем камердинер опять меня сгрёб в охапку, легко перенёс через порог (здоров! – снова подумал я) – и заслонил дверь высокой ширмой с райскими птицами.
Судя по запаху и по ковру под ногами, это была та комната, сквозь которую мы вчера пробирались на ощупь. Похожа на будуар: умывальник, выпуклые шкафы и шкафчики, кресла, одно – как обитый красным бархатом трон. Семён поднял сиденье трона… под сиденьем – простое ведро.
Может, таких подробностей вам и не надо, но уж начал рассказывать, так доскажу, чтобы вы представляли наши условия. Я его сразу про себя назвал «трон-толчок». Впоследствии оказалось, что называется «ретирадное кресло». Канализации не было – кто станет тянуть трубы внутри павильона? Всё как в девятнадцатом веке, аутентично.
Семён удалился за ширму… потом вернулся, полил мне на руки из кувшина над умывальником. Тоже: под умывальником никаких труб, просто отдельно стоящий столик с плошечкой вместо раковины. Под раковиной – большое фарфоровое полуведро-полуваза.
Подал мне полотенце и сообщил, что ванну наполнит позже, а сейчас мы опаздываем на завтрак. Усадил меня в кресло (уже, конечно, не «ретирадное», а в моё кресло-каталку) и стал одевать.
Первым делом нацепил мне на шею довольно массивный крест, застегнул сзади – как в кино дарят невесте колье. Я удивился: зачем? всё равно под рубашкой не видно. Потом вспомнил: они же меня и ночью будут показывать, и с утра…
Узкие мягкие обтягивающие штаны. Лёгкая, на ощупь очень приятная – шёлковая или с примесью шёлка – рубашка…
Ощущение было забавное: ну да, случалось, что костюмерша помогала мне застегнуть крючки на каком-нибудь сложном камзоле, – но чтобы меня одевали вот так, начиная с белья, это в последний раз со мной было, наверно, в младшей группе детского сада.
Туфли из мягкой перчаточной кожи – мне показалось, великоватые, – но, раз меня везде возят, какая разница.
– Пожалте ножку, ваше сиятельство, – буркнул Семён: ворчливо и в то же время заботливо, почти нежно, словно и вправду привык ухаживать за мной с детства.
Штрипки (лямки под панталонами) пропустил поверх туфель – под каблуками. Это меня рассмешило: ощущение было, как если бы я натянул поверх ботинок носки.
Жилет твёрдый, как рыцарский панцирь.
Сверху – в три слоя – толстый довольно жаркий платок (оказалось, что в девятнадцатом веке так выглядел галстук, «галстух»). Камердинер подсунул пальцы под галстук и заколол булавкой с зелёной стекляшкой, которая изображала, наверное, изумруд или, не знаю, какой-нибудь хризопраз.
Сюртук странного желтовато-зелёного цвета. В обычной жизни я такой цвет не ношу. Но всё-таки сцена и жизнь – вещи разные. По крайней мере, так было раньше…
Мне стало жарко, неловко, плотный галстук заставлял высоко держать голову, под коленками натирали какие-то бессмысленные тесёмки – зато появилось чувство, что облечён, как рыцарь в доспехи, к бою готов. Лёгкий мандраж, как в гримёрке перед спектаклем.
Я одёрнул из-под рукавов сюртука кружевные рукава рубашки и снова подумал: что меня ждёт? И главное, кто меня ждёт? С кем я проведу будущие недели, а может, и месяцы? У меня есть камердинер, дядька-оруженосец. Опора. Уже хорошо. Теперь вопрос, кто остальные. Такие же классные, как Семён? Обещали «селебрити»…
– Ну что, едем?
Повёз меня через другую дверь, мимо письменного стола, мимо иконостаса с лампадками. Камердинер толкал, я рулил с помощью длинного рычага: рычаг скрипел, поворачивался с неохотой, мне приходилось приноравливаться.
– Перекреститесь, пожалуйста, на иконы. – В плюшевом голосе прорывалась обида.
Я кое-как отмахнулся: всегда забывал, куда тыкать сна-чала…
– Нет-нет: лоб – живот – правое плечо – левое.
Слава богу, в дальнюю дверь коляска пролезла с запасом – ну да, правильно, она же как-то попала в комнату. Дверей только две: в той она застревает, значит, вкатили сюда через эту…
Тем временем мы проехали коридор. Кланяясь, расступились лакеи в ливреях. Открылись высокие створки – и я внутренне ахнул.
Версаль, Зимний дворец: громадная высоченная зала, колонны, лепнина на потолке, всё в золотых кружевах, в зеркалах, в солнечных пятнах. Мне показалось, что эта дворцовая зала во много раз длиннее фасада, мимо которого мы вчера проходили; намного больше, чем вся вчерашняя тёмная студия. Пятое измерение?
Потом я увидел, что издалека нам навстречу едет кресло-каталка: светло-зелёный сюртук, сзади широкоплечий слуга. Сообразил, что на дальней стене – зеркала. Увеличивают пространство. Но как же они собираются тут снимать? В зеркалах отразятся все камеры, все осветительные приборы…