«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма (страница 7)

Страница 7

Она создает не только новую метафору беды, основанную на советском быте (пролитая чаша экскрементов), но и новый, политический миф: советская Тиамат. Исследователи мифа связывали Тиамат с Левиафаном33. Есть все основания считать новый миф, созданный Фрейденберг, – «советская Тиамат» – вариантом мифа о государстве-Левиафане.

Фрейденберг описала это несчастье, которое случилась 15 февраля 1943 года, лишь весной, в апреле. В холодные зимние месяцы она почти ничего не писала: «Вот я пишу в апреле, а ванна так же полна, черна и страшна» (XV: 116, 27). В своей записи она отмечает, что страшная масса жидких экскрементов все еще наполняет ванну до краев. Переходя от мифологической перспективы к политической, она интерпретирует условия блокадной жизни – жизни города и человека – как созданные тираническим режимом и приравнивает блокадный быт к тюремному укладу. Рассматривая это событие ретроспективно, она анализирует изменения в своем теле и психике:

Осадное положение, созданное тиранией, держало город, меня, мое тело и психику, в особом ультра-тюремном укладе. Я уже привыкла считаться только с краями наполненной ванны и смотреть исключительно на ее борта. Не поднялся ли уровень? Перельется сегодня или нет? – Больше ничего меня не интересовало <…> Причина явлений и устранение бедствий – это отошло, как химера. Только борт! Только семантика того тонкого верхнего края, который служит границей жизни и смерти, символом, отображающим мой сегодняшний день (XV: 115, 28).

Занятая самонаблюдением, она понимает, что больше не думает о мире в категориях причинности и не занимается практическим решением проблемы: выступая с позиции туземца («древнего человека»), она воспринимает положение в ванной комнате как вторжение сил хаоса из преисподней. Одновременно, с позиции антрополога, она рассуждает о «семантике» и «символе».

Бронислав Малиновский писал в книге «Миф в примитивной психологии»: «Миф, в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью»34. Сходным образом понимает «первобытное мировоззрение» Фрейденберг в своей «Поэтике сюжета и жанра» (1936), когда она рассуждает о мифологической метафоризации жизненных процессов в образах еды или рождения и смерти, о персонификации сил природы в образах подземных и надземных богов. Она пишет о метафорической интерпретации действительности; о метафорах, укорененных в предметном, чувственном восприятии мира и в повседневном быте – в теле, в акте еды, в акте смерти, в биологических фактах. Она пишет о метафорах как конкретных образах, соотнесенных с опытом, засвидетельствованным этнографией. Для Фрейденберг как ученого, исследователя мифа (как и для Малиновского – полевого этнографа примитивных сообществ), мифологические метафоры – это не тропы, подобные тем, которые встречаются в современных романах, – это форма реального человеческого опыта35. В записках о блокаде Фрейденберг не только исходит из такого понимания мифа в своем анализе блокадного общества: она приписывает мифологическое мироощущение (без причин и следствий – только образы, в их чувственной конкретности) самой себе. Она обобщает и мифологизирует явления жизни.

«Сталинский кровавый режим и слепота матери замучили, как в застенке, мою жизнь»

На протяжении всех блокадных записок Фрейденберг подробно описывает тяжелую драму своих отношений с матерью, и описывает в политических категориях, как вариант тирании.

Уже в первой блокадной тетради она пишет о психологической регрессии, об изменении ролей в семье, об обидах и обвинениях, о круге взаимного раздражения: «С некоторых пор мама становилась очень раздражительна. <…> Как ребенок, она считала виновной во многом меня и совершенно не понимала причинности вещей. Я раздражалась этим» (XII-bis: 24, 65).

Фрейденберг немедленно обобщает: в ситуации голода и бытовых мучений «в каждой семье шла эта разрушительная работа ссор, неприязни, ожесточения» (XII-bis: 24, 66). То же самое было повсюду:

В каждом доме, в каждой семье происходило то же самое в самых отвратительных формах. Люди обезумели от голода и подорванных сил. Сходили с ума, плакали, публично визжали, дрались, в трамваях увечили друг друга (XIV: 80, 26).

День ото дня она фиксирует ход такой разрушительной работы в собственной семье и в своем сознании. «Моя мысль постоянно работала над взаимоотношениями с матерью. Я думала об этом днем и ночью, на улице и в очередях, за всякой работой и роздыхом…» (XV: 118, 35)

Она приходит к парадоксальному выводу, что именно благодаря своей слабости и зависимости мать доминировала над сильной дочерью: «…она была беспомощной, бестолковой, лишенной инициативы и смелости. Не командовать бы ей, а подчиняться и покорствовать; так нет, она сломила меня…» (XIV: 80, 24–25)

Фрейденберг исследует воздействие власти на человека, как в государственной сфере, так и в интимной. Она внимательно отслеживает диалектику подчинения и доминирования. (Именно в этом смысл поразительного замечания в дневниковой записи от 27 мая 1942 года, процитированного выше: «Сталинский кровавый режим и слепота матери замучили, как в застенке, мою жизнь» (XIII: 59, 90).)

От нее не укрылись парадоксальные аспекты ситуации; она понимает и то, что обвиняла мать в тех низких эмоциях, которые она сама испытывала по отношению к ней: «Я страдала от того, что в мою жизнь вошла эта низкая стихия аффекта и внесла безобразие и дисгармонию в мою чистую сферу; за это я сердилась на мать и была унижена ею» (XIV: 80, 25). Но рефлексия не облегчала ее эмоционального состояния: «Моя ожесточенность шла в прямой пропорции к анализу, который я день и ночь производила над матерью и нашими отношениями» (XIV: 80, 25).

Прибегала она и к средству, которое достойно не исследователя, производившего анализ, а «древнего человека» (но и это не помогало): «Я призывала бога терпенья. Но где он, как его имя? Такого бога не было» (XIII: 44, 38).

Документируя, как они жили, день за днем, месяц за месяцем, она фиксирует меняющуюся оценку и себя, и другого:

Мама теряла душевное равновесие. Ее раздражительность становилась патологической. Она мучила меня <…> Она винила меня во всем <…> Я терпела, сносила и теперь, как раньше (XIII: 44, 37–38).

Но и я уже была не собою прежней. Мой тихий нрав, мое терпение были утеряны. Чахлая, злая, с отвислыми щеками, без груди и бедер, я проходила через ожесточенье и раздражительность (XIV: 80, 25).

Фиксирует она и другие моменты, другие эмоции:

Мы лежали рядом по вечерам, мы сидели рядом у печки; мама жаловалась мне на самое себя; мы все прощали друг другу и друг друга жалели и понимали (XIII: 44, 39).

Но были и другие часы. Тогда мы открывали друг другу души, и одна находила одинаковые переживания в другой, и мы вместе ужасались и скорбели (XIV: 80, 25).

В течение всех блокадных записок Фрейденберг документирует и эту диалектику «ожесточения» и «жалости»36.

Сцены, ссоры, укоры, крики, попреки, обвинения и обиды занимают огромное место в записках, и, фиксируя их, Фрейденберг понимает и тривиальность каждого конкретного повода, и огромную значительность этих происшествий. Они спорили о трех картофелинах (поджарить их на остатках льняного масла, чтобы было второе, или положить в суп), о чае (дочь считала, что не надо столько пить), о преимуществах картошки и крупы перед хлебом («мама алкала хлеба») (XVIII: 152, 70). Наступил момент – бытовая ссора в кухне, начавшаяся со спора о порции гороха, – когда Фрейденберг испытала «голый аффект», испугавший ее своей интенсивностью: «Мне казалось, добром этого не кончить: „Или я ее убью – или она меня“» (XIV: 93, 61). Чтобы справиться со своим состоянием, она схватила листок бумаги и сделала запись «для этих записок» (XIV: 93, 61).

Фрейденберг имела основания беспокоиться. В записках она описала историю женщины, близкого друга семьи, Раисы (нет нужды называть ее фамилию), которая «в припадке аффекта» привязала свою мать к стулу и подожгла квартиру; погибли обе. Раиса заранее отвела ребенка в ясли, но когда Фрейденберг с подругой наконец нашли эти ясли, они узнали, что девочка умерла от кори (XIII: 39, 19; XIII: 58, 86–87: 64, 105–107). Позже она вспоминала «эту потрясающую семейную драму», когда ее вновь настигали «больные мысли и чувства» о матери (XVI: 119, 8–9).

Фрейденберг живет в сознании, что создавшаяся ситуация является для нее неприемлемой, и именно в этой связи она прибегает к метафоре, которая впоследствии стала заглавием ее блокадных записок: «осада человека».

Я считала невозможным сожительство двух близких людей в обстановке ссор, молчанья, забастовок, деланья «назло». Это было мне невыносимо, эта духовная неопрятность и осада внутри семьи. Но она крепко сидела и здесь, пробираясь еще глубже, в самое сердце человека, удушая и преследуя его везде, даже наедине, даже ночью, даже в своем глубоком «я» (XIV: 106, 109).

Как и в другие моменты, Фрейденберг отождествляет здесь состояние города с состоянием человека и семьи, отслеживая последствия «осады» внутри семьи и в самом глубоком «я».

Работая мыслью над взаимоотношениями с матерью, Фрейденберг описывает свои эмоции одновременно и с психологической, и с политической точки зрения. Так, анализируя историю семьи, она постепенно приходит к мысли, что причины блокадного ожесточения лежат в их прошлом и что в бессознательном («в глубине, неподсудной сознанию») она обвиняет мать в «тирании». (Фрейденберг использовала то же слово в применении к государственной власти: «Осадное положение, созданное тиранией».) Ей кажется, что во все время их совместной жизни мать доминировала над ней и вторгалась в ее жизнь:

Я не прощала ей тирании, с какой она разрушала все здание моей внутренней жизни. Она вторгалась в любовь <…> Она вторгалась в мои дружбы и воинственно становилась между мною и моими друзьями. Она подтачивала мою науку, сделав меня прислугой (XV: 118, 35).

Фрейденберг понимает, что такие ретроспективные суждения не улучшают ее положения, но и это не приносит облегчения:

Этот ретроспективный взгляд на жизнь, даром загубленную, впитанную без пользы чужой душой, жег меня днем и ночью. Нигде я не могла от него укрыться. Он настигал меня на улице, в постели, за столом и за книгой, он рос во мне, подобно злокачественной опухоли, и наполнял меня ожесточеньем.

Мать между тем находилась в состоянии постоянного и язвительного, возбужденного раздраженья. В такой атмосфере мне приходилось жить. Она во всем корила меня. Если мое состояние было мирное, я вечно в чем-то оправдывалась – <…> в отсутствии канализации, в плохих макаронах, в войне (XV: 118, 36).

Из этого описания, опирающегося на фразеологию войны и мира, кажется, что состояние войны установилось и в семейном быту.

Но вот от ретроспективного взгляда на жизнь Фрейденберг возвращается к нынешнему моменту. Ожесточение сменяется жалостью. Записки изображают состояние эмпатии: она начинает «покидать себя» и входить в положение матери – положение, определяемое административным термином «иждивенка»:

Потом я смягчалась и жалела. Моя мольба просила теперь одного: чтоб я могла забыть, простить; победить светом дракона в своей душе. И я стала перевоплощаться в материнскую природу и покидать себя. Я почувствовала себя хилой, ветхой, дряблой. Иждивенка – вот кто я была, лишенная самостоятельности, одинокая в душе, все утратившая, всех пережившая, в тягость и мученье мне, единственному живому дитяти.

Я трепетала от состраданья. Все я делала, чтоб изменить этот роковой ход вещей.

Получая продукты, я поровну делила между нами, чтоб она ела и пила, сколько и когда хотела (XVI: 118, 1–2).

Заметим, что в этом поразительном пассаже, местоимение «я» означает то «я» – дочь («чтоб я могла забыть, простить»), то «я» – мать («[я] почувствовала себя хилой»), по отношению ко «мне» – дочери.

[33] О том, что в Левиафане историки мифологии пытались распознать Тиамат, божество из вавилонской легенды о древнем потопе, писал Карл Шмитт (Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса / Пер. с нем. Д. В. Кузницына. СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 107).
[34] Malinowski B. Myth in Primitive Psychology. London: K. Paul, Trench, Trubner & Co., 1926. P. 21. Использован русский перевод А. П. Хомик (1997), версия в Cети: http://www.gumer.info/bogoslovBuks/Relig/malin/06.php. Книга Малиновского «Myth in Primitive Psychology» фигурирует в библиографии «Поэтики сюжета и жанра» Фрейденберг (1936).
[35] О понимании мифологической метафоры в работах Фрейденберг неоднократно писали исследователи. См. обобщающую работу: Martin R. F. Against Ornament: O. M. Freidenberg’s Concept of Metaphor in Ancient and Modern Contexts // Persistent Forms: Explorations in Historical Poetics / Ed. I. Kliger and B. Maslov. New York: Fordham University Press, 2016. P. 274–313. Согласно исследователям, среди предшественников ее понимания мифа и мифологических метафор – Люсьен Леви-Брюль, Герман Узенер, Эрнст Кассирер и ее современник, соратник и друг И. Г. Франк-Каменецкий.
[36] C такой же беспощадной откровенностью описала семейную драму в ситуации блокады Лидия Гинзбург в «Рассказе о жалости и о жестокости», причем она пользовалась теми же ключевыми словами. «Рассказ» был написан, по-видимому, в 1943 или 1944 году, вскоре после смерти ее матери, и эта ситуация представлена в художественной обработке. Обнаруженный в архиве Гинзбург после ее смерти, этот текст был впервые опубликован в недавние годы. См.: Гинзбург Л. Проходящие характеры. С. 17–59, 557–558. Об этом тексте см.: Ван Баскирк Э. Проза Лидии Гинзбург. Реальность в поисках литературы / Пер. с англ. С. Силаковой. М.: Новое литературное обозрение, 2020. Глава 5.