Бальзак. Одинокий пасынок Парижа (страница 11)

Страница 11

Грэм Робб: «Она [комната. – В. С.] появляется… как своего рода батискаф, который каждый день опускался в мутнейшие воды социального моря. За иллюминаторами проплывали мрачные создания, не описанные нигде, кроме скучных судебных документов»{38}.

Да и честный стряпчий, каким в глазах Бальзака являлся Гийонне де Мервиль, вернётся в «Полковнике Шабере» («Le Colonel Chabert») в образе адвоката Дервиля. Именно там, в конторе стряпчего Мервиля, одном «из самых отвратительных заведений на службе общества», молодой Бальзак постигал азы изнанки жизни.

«Роясь в делах, – замечает А. Труайя, – Бальзак знакомится с тонкостями судебной процедуры, от него не ускользают ни комические, ни горестные детали судеб неизвестных ему людей, перед глазами разворачивается роман с множеством действующих лиц, которые дышат и страдают. Никогда прежде не становился он свидетелем столь неприкрытой жизни. Иногда кажется, что сквозь выведенные каллиграфическим почерком строки доносится интимный запах каждой семьи, преследует его неотступно, словно приговоренного наблюдать за чужим существованием, будто он одновременно еще и эти люди и у него нет больше собственной судьбы. Целый мир набрасывался на него, словно кошмар»{39}.

К весне 1818 года первая ступень в его юридической карьере в качестве младшего клерка будет пройдена, и в апреле поднаторевшего в праве Оноре устраивают в адвокатскую контору друга семьи (а по совместительству – соседа по квартире) Виктора Пассе[11]. Здесь он окончательно научится оформлять и расторгать контракты, составлять завещания и виртуозно обходить «подводные камни» брачных контрактов.

В своём «Нотариусе» Бальзак писал, что после такой стажировки «…молодому человеку трудно сохранить чистоту: он знает изнанку каждого крупного состояния, видит ужасную борьбу наследников над еще неостывшими трупами, человеческое сердце, сжатое Уголовным кодексом»{40}.

Рано или поздно всё заканчивается. 4 января 1819 года Оноре де Бальзак становится наконец бакалавром права. Цель достигнута: он дипломированный юрист. И теперь, как полагала матушка, деньги сами посыпятся в карман его чёрного сюртука.

Только сам Оноре так не считал. Став юристом, он сделал для себя очевидный вывод: заниматься правом никогда не будет! Юристы, доктора и священники ведь не просто так носят чёрные одежды – это цвет траура. Так пусть это будет траур по его утраченным иллюзиям. С него хватит! С иллюзиями покончено раз и навсегда. Он станет… писателем!

* * *

Этот, без преувеличения, выбор по призванию Оноре сделал исключительно сам: с дипломом бакалавра в кармане он… отказался от юридической практики.

Позже в одном из писем Лоре Бальзак напишет: «Если я поступлю на должность, я пропал. Я стану приказчиком, машиной, цирковой лошадкой, которая делает свои тридцать-сорок кругов по манежу, пьет, жрет и спит в установленные часы; я стану самым заурядным человеком. И это называют жизнью – это вращение, подобное вращению жернова, это вечное возвращение вечно одинаковых предметов»{41}.

Разве человек с такими мыслями смог бы долго продержаться в конторе нотариуса или адвоката? Конечно, нет. Решено, он будет только писателем! Именно об этом новоиспеченный юрист и заявил своему отцу. Как ни странно, юноша встретил со стороны батюшки полное понимание.

То была первая победа юного Бальзака: он окончательно определился с жизненным направлением.

Мысль об отдельном жилье возникла у Оноре не на пустом месте. Ещё в 1817 году Французская Академия объявила литературный конкурс, в котором мог принять участие любой желающий. Вот он, шанс! И 4 августа 1819 года Оноре начинает жить самостоятельной жизнью в крохотной мансарде на улице Ледигьер.

Это был первый шаг к свободе, к которой он так стремился. И всё-таки юноша волновался. Отныне он оставался один на один с самим собой и своими мыслями. А на выходе через год-два должно было появиться нечто, способное перевернуть его будущее. Отпрыску отводилось ровно два года на то, чтобы затмить Париж, появившись в столице в ранге молодого и талантливого писателя. 120 франков в месяц, съёмная комната и запрет появляться в обществе – вот те непременные условия, поставленные «юному дарованию» строгим батюшкой. Согласитесь, не каждый день встречаются такие отцы. Впрочем, и дети тоже.

Хотя со стороны всё это выглядит несколько странно: действительно, стоило ли неискушенного юношу подвергать такому серьёзному испытанию? Но это, как уже было сказано, взгляд со стороны, тем более – из сегодняшнего дня. В те неспокойные годы не только в семье Бернара-Франсуа, но и в сотнях других европейских семей так было принято – отделять повзрослевшего юнца подальше от отца с матерью и привычного для него образа жизни, дабы тот познал изнанку общества на собственном непростом опыте, если хотите – на собственной шкуре.

Подобная постановка вопроса для нас с вами видится, безусловно, диковато. И здесь, пожалуй, следует согласиться с французами, относившимся к своим чадам столь «бесчеловечно»: такое воспитание являлось самой настоящей школой выживания, своего рода испытательным сроком для дальнейшей жизни, некой необходимостью для самостоятельного вхождения отпрыска в достаточно сложный человеческий социум.

Отныне Оноре приходилось надеяться исключительно на себя: как одеваться, чем питаться, а также лично планировать каждый собственный день. Это только кажется, что нет ничего проще – встал, оделся и пошёл. Неожиданно для себя юный «гений» столкнулся с сонмом проблем и забот.

Хорошо сидеть в тёплой и уютной комнате за письменным столом, а после, поработав и сытно отобедав, часа два-три крепко вздремнуть на свежих простынях. Именно так поначалу и представлялась Оноре самостоятельная жизнь.

Но реальность оказалась намного сложнее, скучнее и не столь романтична. Да что там! Самостоятельная жизнь предстала во всей своей обнажённости – с её жестокостью, цинизмом и опасностями. Например, легко рассуждать об обеде, когда в кармане громко позвякивает. Однако денег, высылаемых матушкой, хватало лишь на то, чтобы едва сводить концы с концами и не падать в голодные обмороки. Достаточно сказать, что хлеба как такового в убогой мансарде на улице Ледигьер никогда не было. Ибо имелись сухари. А всё потому, что эти одеревеневшие от времени хлебные куски стоили гораздо дешевле, чем свежий, ноздреватый и пахуче-дурманящий ломоть… Впрочем, не будем об этом. Как и о хрустящем круассане… Круассан! Он исключительно для богачей. Такой вкусный и буквально тающий во рту…

Ну так вот, если деревянный сухарь обмакнуть в разбавленное козье молоко, он становится мягким и податливым. И прикрыв в такие минуты глаза, можно увидеть, что ты ешь не чёрствый сухарь, а свежий пирог с яблоками, поданный в воскресный день к столу милой бабушкой. Да и круассаны… Нет-нет, только не о круассанах!

Если он обнаглеет и станет поедать свежий хлеб! и круассаны! – то очень быстро проест все деньги, предназначенные для насущных расходов. А это, поверьте, немало: одна ненасытная лампа для освещения сжирает три су[12] в день! Да ещё расходы на прачку, стиравшую рубашки, штаны и постельное бельё (два су); уголь для тепла (тоже два су); молочнице… торговцу кофе… и… и… и…

Этих «и» было слишком много, чтобы можно было справиться с ними одним махом.

Например, зубы. Да-да, обыкновенные зубы, которых, если верить дантистам, во рту человека должно быть ровно тридцать два. У Оноре их меньше. Два или три уже успели вытянуть безжалостной козьей ножкой. А всё потому, что эти разнесчастные зубы, которые у обычных юношей и девушек обычно не болят, у бедняги Оноре почему-то постоянно ныли, вызывая массу страданий. Батюшка говорил, что такое может быть от сладкого; матушка вторила другое: плохо, мол, чистит зубы, следовательно, не следит за ртом. А как за ним следить: стоять у зеркала и смотреть? Так всю жизнь и просмотришь, не успев ничего написать…

Идти к дантисту – себе дороже. Визит к мсье Дютье обойдётся… э-э… Вот-вот. Поэтому к этим алчным дантистам не стоит наведываться вовсе. С ними, зубодёрами, вылетишь в трубу! Так что приходилось тихо страдать, а иногда и… стонать.

Правда, с таким положением дел не соглашался Адриен Даблен. По факту – преданный друг (несмотря на его тридцать шесть!), в действительности же – этакий негласный опекун, назначенный матушкой, чтобы приглядывал за «её милым Оноре». Так что тому ничего не оставалось, как «приглядывать». На деле же – частенько надоедать своими несносными советами.

– Оноре, дружок, как твои зубы? – спросит, бывало.

– Всё в порядке, Адриен, а что?

– У тебя же на нижнем коренном имелось дупло… Помню, как ты мучился. Сходил бы к дантисту…

– Да я про тот зуб давно забыл! Приложил к вздувшейся десне, как подсказала молочница Генриетта, свиное сало, и зуб тут же успокоился.

– Но ведь там же дупло! – не унимался Даблен. – Зуб снова заболит, его непременно следует полечить…

– Ерунда! Запомни: волки никогда не обращаются к зубодёрам. А клыки у них – ух!..

* * *

Мансарда в шестиэтажном доме была далека от совершенства и напоминала скорее склеп, нежели жилое помещение.

Её описание мы без труда находим в «Шагреневой коже»: «Как ужасна была эта мансарда с желтыми грязными стенами! От нее так и пахнуло на меня нищетой… в щели между черепицами сквозило небо… Комната стоила мне три су в день…»

Убогость каморки сильно раздражала: окружающий мир следовало переделывать под себя. Письменный стол… Его просто не было. Хозяин жилья и не думал тратиться на такую роскошь: кому он нужен, этот письменный стол?! Разве какому-нибудь сумасшедшему писаке – так такому не место в подобной мансарде на улице Ледигьер. Вместо стола – бюро. Жалкое и обшарпанное, как сама каморка, покрытое неприглядным сафьяном. Старое кресло, стоявшее в углу, угрожало оказаться рассадником тысяч безжалостных клопов… То же с матрасом расшатанной кровати. А эти облезлые стены!

Нет-нет, здесь всё будет по-другому. Сюда, в простенок, он повесит великолепное зеркало в золочёной раме… А здесь, напротив, будет помещена гравюра с изображением родных сердцу турских лугов… Письменное бюро следует хорошенько отмыть, поставив на него бронзовый подсвечник… Вороньи перья, писчая бумага, чернильница… Шаткий стул, на котором будет сидеть при написании сочинений, следует отдать в починку…

Эти несчастные су! Складываясь один к одному, они превращались в солидные десятки и сотни, а потом… Потом – во франки. Франки – это угроза впасть в долги, что вообще недопустимо. Как говорила матушка, он должен быть осмотрителен и бережлив. Иначе не продержаться. Легко сказать! Денег сильно не хватало. В мансарде постоянно гулял ветер. Следует прикупить тёплый халат, а на голову – ватиновый колпак. И… и… и…

Эти «и» убивали! Им не было конца. От мелких делишек раскалывалась голова! И лишь перо и шуршащая под ним бумага освобождали от надоедливых мыслей. Тогда-то и начиналось самое настоящее: на сцене появлялся истинный Оноре. Думающий и пишущий. В обнимку с его героями, характерами, действиями персонажей, их мыслями, чувствами, переживаниями и потребностями. Всё это и был Бальзак, выросший из безвестного сочинителя в великого романиста.

Первые шишки оказались болезненны. И всё же мысль о свободе окрыляла. Свобода! Наслаждаться ею хотелось вечно.

[38] Там же. С. 61.
[39] Труайя А. Указ. соч. С. 37–38.
[11] Контора В. Пассе располагалась в том самом доме, в котором Бальзаки занимали антресольный этаж (ул. Тампль, 40). В 1817 году г-н Пассе, занявший должность в магистратуре, будет назначен мировым судьёй VI округа.
[40] Робб Г. Указ. соч. С. 62.
[41] Цвейг С. Указ. соч. С. 45.
[12] Су (фр. sou) – денежная единица и монета Французского Королевства во второй половине XIII–XVIII веков. Поначалу су чеканились из серебра, впоследствии – из небольшого количества серебра с примесью меди. Составляла 1/20 ливра (фунта). В конце XVIII века, в связи с переходом Франции на десятичную денежную систему, была заменена на монету в 5 сантимов, равную 1/20 франка (ливр прекратил своё существование в 1799 году). В наше время слово «су» во Франции употребляется в значении «мелочь».