Бальзак. Одинокий пасынок Парижа (страница 12)
«Помню, как весело, бывало, я завтракал хлебом с молоком, – пишет Оноре в «Шагреневой коже», – вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые или красные, аспидные и черепичные, поросшие желтым или зеленым мхом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося из-за неплотно прикрытых ставней, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо означали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн… Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны и развлекали меня. Я любил свою тюрьму, ведь я находился в ней по доброй воле».
Всё по-честному: юноша наслаждался тем, что выбрал сам, по собственной воле.
Но как же ты ошибался, милый Оноре! Свобода – та же медаль: при наличии лицевой стороны обязательно бывает оборотная…
* * *
Итак, Париж, улица Ледигьер. Начало литературного поприща молодого и начинающего писателя. Париж – не Тур, и даже не все те городки, где он бывал, вместе взятые. Париж – это Париж, столица. Лувр, Нотр-Дам-де-Пари, Елисейские Поля, Булонский лес…
Однако пока столица вдохновляла – и только. А ещё – соблазняла. Но вот славой и не пахло. Ни славы, ни признания собратьев по перу, ни звона в кармане золотых, ни хруста крупных ассигнаций, ни дорогих обедов в кругу почитателей-обожателей (и обожательниц!) – ничего! Каторжный труд взамен скудного обеда. Пока только это. Оставалось последнее – надежда. Вот она-то и придавала юному и тщеславному человеку веру в себя и в то, чем он занимался. Хотя, как уверяют мудрецы, иногда для высокой цели бывает достаточно одной лишь надежды.
Первый серьёзный труд обернулся большим разочарованием. В конце апреля 1820 года, как пишет сестра Лора, Оноре явился к отцу с готовой трагедией. Во всё лицо белозубая улыбка, а в глазах – торжество триумфатора. Молодой писатель уверен: его «Кромвель» гениален! Кропотливый труд во время бессонных ночей должен был окупиться сторицей.
Для начала организовали чтение в кругу друзей. И вот все в сборе.
«Друзья являются, начинается торжественное испытание, – вспоминает сестра. – Восторг автора постепенно стынет, ибо по лицам слушателей, холодным либо удрученным, он замечает, что не производит большого впечатления. Я была в числе удрученных. То, что я выстрадала во время этого чтения, предвосхитило тот ужас, коий довелось мне испытать при первых представлениях “Вотрена” и “Кинолы”. “Кромвель” еще не был отмщением г-ну ***; последний с обычной резкостью высказал свое мнение о трагедии. Оноре, повысив голос, отвергает его суждение, но прочие слушатели, хотя и в более мягкой форме, тоже говорят, что произведение весьма несовершенно. Наш отец собирает все суждения и предлагает дать прочитать “Кромвеля” какому-нибудь почтенному лицу, знающему и беспристрастному. Г-н де Сюрвиль, инженер, строитель Уркского канала, который впоследствии станет его зятем, предлагает своего бывшего учителя из Политехнической школы. Брат принимает этого литературного старейшину в качестве верховного судии. Славный старик добросовестно прочитал пьесу и объявил, что автору следует заняться чем угодно, только не литературой. Оноре мужественно принял этот удар – он не дрогнул и не разбил себе голову о стену, ибо не признал себя побежденным.
– Трагедии не мое дело, вот и все, – сказал он и снова взялся за перо»{42}.
Кажется, Цицерон заметил: поддержи талантливого, ибо бесталанный пробьёт себе дорогу сам! Бесценный дар Оноре нуждался в поддержке. Неужели труду стольких бессонных ночей уготовано бесславно желтеть в письменном столе? Нет, этому не бывать! Ему просто завидуют! А если нет?..
Близкий товарищ Оноре Даблен, видя состояние друга, взялся помочь:
– Стоит ли грустить, Оноре? Твой «Кромвель» просто великолепен, но кто его видел?
– Ну… моя трагедия… некоторые считают её скучной…
– Ерунда! Если предлагать – то труппе Comédie-Française.
– Comédie-Française? – удивился тот.
– Вот именно. Там халтура не пройдёт! А «Кромвель» – никакая не халтура. Все будут сражены глубиной твоего таланта и отточенностью исторических персонажей…
Друг познаётся в беде. И очень хорошо, когда рядом этот самый друг имеется. Бескорыстный поступок добряка Даблена позже найдёт отражение не в одном бальзаковском романе. А пока он, скромный торговец скобяными товарами, имевший к театральным подмосткам не бо́льшую близость, чем Колумб к индийским берегам, пытается найти кого-то, кто смог бы помочь начинающему гению.
«Ценитель» нашёлся в лице некоего мсье Лафона – отнюдь не театрального кумира, тем не менее настоящего актёра. Его никто не знает, ибо роли, которые тот играет в Комеди́ Франсе́з, безнадёжно проходные – «подай-принеси» и «кушать подано». Это для изысканной театральной публики: если уж актёра – так непременно уровня Рокур или Франсуа Тальма. Но в глазах Оноре и Лафон за счастье. Ведь если он (сам Лафон!), ознакомившись с «Кромвелем», представит трагедию молодого драматурга (а она просто не может не понравиться!) своим партнёрам по театру, то драма будет немедленно поставлена в столичном Comédie-Française. А это несомненное признание таланта! Трагедией заинтересуются члены правительства и, кто знает, быть может, сам король Луи! Вот он, прямой путь к Славе и Богатству.
Однако в последний момент уже заупрямился сам Оноре:
– Нет, с меня хватит! Если и этот, как его…
– Мсье Лафон…
– Если и этот именитый актёр скажет, что мой «Кромвель» – тягомотина, у меня окончательно сдадут нервы, после чего вообще не останется сил писать дальше.
– Но как же быть? – воскликнул Даблен.
– Хватит критиков, они мне просто надоели! Я им всем докажу, что Оноре Бальзак кое-что может. Поверь, настанет час, когда все эти критики при упоминании моего имени будут снимать шляпы…
* * *
Как бы то ни было, пока для начинающего писателя всё выглядело довольно безрадостно. Из окна мрачной мансарды Оноре видел лишь унылую повседневность – редких прохожих да кровли парижских домов («бурые, сероватые или красные, аспидные и черепичные»). Тоска и неопределённое будущее. Впору вешаться…
Впрочем, последнее в планы юного Бальзака никак не входит. Дитя Империи, он вместе с молоком матери (правильнее – кормилицы) впитал в себя почти фанатичное обожание Наполеона. То было поколение, влюблённое в своего императора больше, чем в родного отца. До мозга костей. До умопомрачения. И пусть императорская армия разбита, а кумира французов отныне называют не иначе, как узурпатором, не так-то просто отнять предмет всеобщего обожания. Выходец из простой семьи, покоривший полмира, – это ли не тот, которому следует поклоняться? И если Наполеон стал императором, завоевав Европу оружием, то почему бы ему, Бальзаку, молодому и талантливому, не стать… императором пера? Фантастично? Конечно. Только кто сказал, что не осуществимо? Ведь он не простой писака, а Бальзак! Оноре де. Последняя маленькая приписка, появившаяся не столь давно у всей семьи, ещё больше укрепляла его веру, придавая смелости и окрыляя надеждой.
Из письма сестре Лоре: «…Великий Расин потратил два года на отделку “Федры”, предмет зависти всех поэтов. Два года!.. два года!.. подумай только, целых два года!.. Но мне сладостно, изнуряя себя день и ночь, мысленно связывать свои труды со столь дорогими мне существами! Ах, сестра, если небо одарило меня хоть крупицей таланта, великой радостью для меня будет увидеть, как моя слава озарит всех вас! – писал он сестре. – Что за блаженство победить забвение и еще больше прославить имя Бальзака! При этой мысли кровь у меня бурлит! Когда мне случается набрести на удачную идею, мне кажется, что я слышу твой голос: “Ну же, держись!”
…Какие страдания приносит любовь к славе! Да здравствуют бакалейщики, черт побери! Они весь день продают, вечером подсчитывают выручку, время от времени упиваются какой-нибудь мерзкой мелодрамой – и счастливы!.. Однако они проводят все свое время между сырами и гостиной. Живут полной жизнью скорее литераторы; однако все они сидят без гроша и богаты только спесью. Да что там! Пусть себе живут, как знают, и те и другие, и да здравствуют все на свете!»{43}
И всё-таки ему тяжело. Рядом с гением всегда кто-то должен быть рядом – тот, кто бы помогал, баловал, заботился и любил. Без любящего «кого-то» трудно втройне.
Однажды он сообщил Лоре, что нанял слугу:
«…У него такое же смешное имя, как у слуги доктора. Тот слуга зовется Тихоня, а мой зовется Я-сам. Право, скверное приобретение!.. Я-сам ленив, неловок, нерасторопен. Его хозяин хочет есть, хочет пить, а он не предлагает ему ни хлеба, ни воды – он даже не может защитить его от ветра, дующего в дверь, и в окно, как Тюлу в свою флейту, только не так приятно.
Следует выговор хозяина слуге.
– Я-сам! – Чего изволите, сударь? – Видите вы эту паутину, в ней жужжит большая муха, да так громко, что я чуть не оглох! А эту живность, прогуливающуюся по постели, а эту пыль на оконных стеклах, от которой я слепну?..
Лентяй глядит, но не трогается с места! И несмотря на все эти недостатки, я не могу расстаться с этим тупицей Я-самом!..»{44}
В другом своём письме он продолжает начатую тему со слугой Я-самом:
«Новости насчет моего хозяйства самые плачевные: работа вредит опрятности. Бездельник Я-сам все больше распускается. Он выходит за покупками только раз в три-четыре дня к самым близким лавочникам, продающим самую скверную провизию во всем квартале; прочие слишком далеко, а этот малый экономит даже на движениях. Так что твой брат (коему предназначено сделаться столь знаменитым) уже сейчас питается как великий человек, иными словами, умирает с голоду!
Другое зловещее обстоятельство: кофе убегает и разводит ужасную пакость на полу; требуется много воды, дабы возместить ущерб; но поскольку вода сама не поднимается в мою поднебесную мансарду (она только стекает оттуда в ненастные дни), придется предусмотреть после покупки фортепьяно установку гидравлической машины, если кофе и впредь будет убегать, пока хозяин и слуга ворон считают. Не забудь послать мне вместе с Тацитом плед, чтобы укрывать ноги; и если бы ты могла присоединить к этому какую-нибудь старую-престарую шаль, она пришлась бы очень кстати. Ты смеешься? Это именно то, чего мне недостает для моего ночного одеяния. Сперва надо было подумать о ногах, которые больше всего мерзнут; я закутываю их в туренский каррик… Вышеупомянутый каррик закрывает только полтела, верхняя часть остается незащищенной от мороза, которому надо проникнуть лишь сквозь крышу и мою куртку, чтобы добраться до кожи твоего братца, слишком, увы, нежной, дабы его переносить; так что холод меня покусывает.
Что касается головы, то я рассчитываю на дантовский колпак, чтобы спасаться от аквилона. Экипированный таким образом, я смогу очень приятно существовать в своем дворце!..»{45}
Но это быт, каков он есть у одинокого молодого человека. То – некий занавес, скрывающий от остальных главное – работу. Бальзак трудится не покладая рук: он пишет. Ибо знает: не будет писать – потеряется смысл его теперешней жизни. Ведь просто брызгать чернилами – не самоцель. Цель в другом – стать не просто писателем, а знаменитым, кумиром читателей!