Россия молодая (страница 47)
– Трудно вам будет, ребята, обвыкать. С малолетства-то куда легче, а когда в возраст войдешь – труднее. Мы, здешние, все – с малолетства, а вы мужики – ишь вымахали, а в море впервой хаживаете.
– Привыкнут! – сказал дед Федор. – Я одного знал – годов двадцать ему было, только впервой море увидал, с Вологды он, вологодский. Ничего, и посейчас плавает… Конечно, не больно ладный мореход, наживщиком ходит, дальше не пошел. Недурен, а робок…
Сильвестр Петрович улыбался, слушал молча. Потом, полистав книгу, сказал задумчиво:
– Деды ваши плавали, отцы плавали, сами вы всю жизнь в море. Есть у вас от дедов и прадедов великая книга морского хождения. Надобно нам, братцы, собрать вместе все, что наплавано, начерчено, записано российскими морскими пахарями. Запишем вместе в книгу, будет у нас все, что понадобится для морского хождения в сих водах…
– Учить нас будешь, что ли? – спросил дед Федор.
– Учить? – удивился Иевлев, задумчиво покачал головою: – Нет, дедуля, не мне вас учить. Знаю мало, а что знаю, то покуда девать мне некуда. Узнаю поболе – может, оно и сгодится вам, а нынче не мне вас учить, а вам меня. Нет и не может быть морехода истинного без опыта всего, что знаете вы. Для того буду учиться у вас искусству вашему и вам, может, сгожусь. Возьмете в ученики?
– В зуйки? – широко улыбнулся Рябов. – Что ж, дединька? Возьмем?
– Давай возьмем! – добродушно согласился дед Федор. – Только ты уж, Сильвестр Петрович, не погневайся, коли маненько и попадет когда. У нас запросто: торок ударит, толковать некогда, в сердцах – и по уху, и по чему попало бьем, горячим, значит, чтобы побойчее справлялся…
– Не погневаюсь!
На палубе постояли, послушали море. Дед Федор, назидательно подняв корявый палец, говорил:
– Не стоит оно без перемены-то, а живет, не мертвое оно, как, допустим, камень али бревно, а живое, вроде как мы, человеки. Оттого и говорят, как про человека, – дышит, дескать. Мы – люди, человечки божьи – живем скоро, поспешаем, дышим часто, оттого и короток наш век. А море-то вечное, и дышит оно редко. Вон грудь-то морская, богатырская, куда глаз ни кинь – море-морюшко. И когда начинает грудь морская вздох свой, мы говорим – прибывает вода. Так, Иван Савватеевич?
Рябов молча кивнул. Лицо его в сумраке белой ночи казалось грустным…
– Поднимается лоно морское, – говорил дед Федор, – дышит и реки наполняет вздохами своими. Наполнив же реки, морюшко словно бы отдыхает. Тогда мы говорим: «Задумалось Белое, задумалось, отдыхает…» И, отдохнув, дрогнет море наше…
– Сие есть приливы и отливы, – сказал Иевлев. – Об том ведаю. Дважды в сутки бывают они, две полые воды и две малые, так ли?.. Ну, пойду я, пора, Петр Алексеевич книгу ждет…
Он пошел к скрипящим сходням, обернулся, сказал:
– Об многом еще потолкуем, господа мореходы…
– Потолковать можно! – ответил Рябов. – Отчего не потолковать. Стариков на досуге собрать надобно, они многое поведают: и то расскажут, как во льдах плавать надобно, и то, каковы приливы и отливы в горле, и о воронке с кошками… Коли и взаправду манит вас море, господа корабельщики, коли верно, что дышит вам оно, будет делу большая польза от стариков наших…
Иевлев ушел в монастырь, на шканцах появился дель Роблес, позвал русских играть с ним в кости.
– Я-то не пойду! – сказал Рябов Семисадову. – Поиграл с ним давеча, хватит, дорогая игра…
И вышел на берег – пройтись. Дед Федор шагал рядом, охал, что-де ноют ноги. Потом со вздохом пожаловался:
– А на матерой-то земле не усидеть, Ванюха. На печку бы пора, да нет: дышит оно, море, манит…
Глава девятая
Можно бы и песню спеть, да чтобы кого по уху не задеть.
Поговорка
1. На шанцах в караульной будке
Майор Джеймс более Крыковым не интересовался – знал: бывшему поручику из капралов не подняться. А капрала и замечать не для чего. Капрал ближе к солдату, нежели к офицеру…
У Афанасия Петровича под началом было всего трое таможенников да караульная будка на шанцах, на Двинском устье, – охранять город от неожиданного нападения воровских воинских людей. Никто в Архангельске воровских воинских людей не опасался, но так было заведено исстари: шанцы, на шанцах будка, при будке таможенники, над ними капрал.
Время летело незаметно. Караульщики – каждый промышлял своим ремеслом: один – Сергуньков, малый тихий и кроткий, – столярничал, поделки его забирала старуха мать, продавала в городе на рынке; другой – Алексей, постарше, – искусно плел сети для рыбаков, продавал, тем и кормил огромную семью; третий – Евдоким Прокопьев, холмогорский косторез и великий искусник делать всякую мелкую работу, – ни единой минуты не мог сидеть без дела, и что ни делал – все ему удавалось: то начнет резать ножом деревянную посуду, полюбуется, покачает головой, отправит продать, на вырученные деньги купит дорогой заморской проволоки, начнет ту проволоку ковать, – рассказывает: видел-де сольвычегодскую цепочку из замков, хочу, мол, попробовать, может, задастся самому построить, чтобы было не хуже. Построит цепочку дивной красоты, покачает головой:
– Косо построил. К земле тянет. Взлета в ей нет!
– Какой такой взлет тебе еще понадобился?
– А такой, что сольвычегодские мужики имеют. У них покрасивее…
Про цепочку забудет, начнет расписывать ложе для кремневого ружья, пряжку, свистульки глиняные. И то не понравится, подумает, подумает – за финифть и филигрань примется, а там – обратно к дереву, глядишь, режет солонку-утицу.
– Что, Евдоким Аксенович, в обрат пошел? – спросит, бывало, Афанасий Петрович.
– Да, вишь ты, надумал вот иного узора. Как на ложе его ставил, на ружейное, то и придумал, а туда он мал, здесь в самый раз будет…
Иногда пели втроем. Четвертый караулил на вышке – доглядывал, не видать ли корабля. Заводил, сделав страдающее лицо, Прокопьев, вторил непременно Сергуньков. Без Сергунькова песня не заваривалась. На двинском просторе, на устье, вскрикивали чайки, посвистывал морской ветер, свободно, широко, иногда с угрозою, летела песня. Если на баре появлялся корабль, караульщик на вышке бил в било, кричал в говорную трубу:
– Парус вижу, господин капрал!
Крыков взбегал наверх – на галерею, брал подзорную трубу, всматривался:
– Один. Флаг нидерландский – Соединенных штатов. Торговать идет в прибыток господину майору.
Опять пели песню, занимаясь каждый своим делом.
Афанасий Петрович все прилежнее и настойчивее резал по кости. Теперь у него был весь потребный настоящему искуснику инструмент, были запасы моржовой кости, были краски – расцвечивать кость, было чем ее отбеливать. Работа утешала его, с долотцем и шильцами в руках он мурлыкал песни, веселел, взгляд его прояснялся, точно бы забывалась тяжкая обида.
Глядя, как режет капрал Крыков, Евдоким Аксенович вздыхал:
– Подарил тебя Создатель талантом, да негоже делаешь, Афанасий Петрович. Бесей-чертей тешишь. Злые твои чучела. Вырезал бы складень, на нем угодники в гору тихонечко, легонечко шествуют, на горе во всем великолепии божественное сияние…
– Сияние? – посмеивался Крыков.
– Сияние, Афанасий Петрович…
– Что же оно тебе там засияло?
Прокопьев молчал.
– Сам-то ты, Евдоким Аксенович, того не делаешь, – говорил Крыков, – ну и меня не учи. Я, брат, ученый нынче, повидал твои сияния…
Все же однажды решил выточить угодника: точил-точил, зевал-зевал, угодник не получался. Бороденка вроде бы у деда Федора, никакого благолепия нет, рубашка посконная…
– Ты бы его, Афанасий Петрович, приодел поблагообразнее, – посоветовал Прокопьев, – власяницу, на головочку куколь монаший – будет схимник, постник, подвижник…
Крыков засмеялся, сказал весело:
– Как в сказке сказывается про кота Евстафия: кому скоромно, а нам на здоровье, молвил кот Евстафий, постригшись в монахи, да приняв схиму, да съев в придачу мышку…
Угодник не получился. Крыков переточил его на рыбака, поморского дединьку. Дединька удался, да так, что таможенники только причмокивали и головами качали. После рыбака стал точить дрягиля – двинского грузчика. Когда дело подходило к концу, пришли на караулку гостевать Молчан, Ватажников да Ефим Гриднев. Из свежей рыбы, что днем наловил Евдоким Аксенович, наварили доброй ухи, по рукам пошел полштоф зелена вина.
После ушицы Прокопьев завел:
А и горе, горе-гореваньице! А и в горе жить, не кручинну быть, А и лыком горе подпоясалось, Мочалами ноги изопутаны…
Пламя костра в серых сумерках ночи странно высвечивало бородатые лица Молчана, Ватажникова, Гриднева, бросало бегущие отсветы на поющего Прокопьева, на задумчивого Сергунькова. И такими сильными, такими могучими показались вдруг Афанасию Петровичу эти люди, что он подумал: «Войну с ними воевать бок о бок – не пропадешь! Нет, не пропадешь!»
Пели долго, потом, попозже, Ефим рассказал:
– Люди так сказывают, что дьяк Гусев – не видеть ему бела света – новое дело надумал: брать с рыбарей повесельные не так, как ранее, а иначе. Как рыбарь с моря вынется да к берегу подойдет, брать с него пошлину привальную али пристанную. Как в море идти, так платить ему с посудины – отвальную али рыбную. А повесельные – как были, так им и быть…
Сергуньков охнул, покачал головой.
– Да разве ж мир даст?
– Мир – он по прозванию только что мир! – разбивая палкой головни в костре, молвил Молчан. – Мир! Токи делить тетеревиные да пожни – они мир! А когда с них шкуру драть зачнут, какой они мир…
– Но, но! – строго сказал Прокопьев. – Ты нашего Беломорья не знаешь толком. У нас мир – дело большое. Как в складники сложатся – поди возьми их, ну-тка! Спокон веков пни вместе корчуют, из одной мисы щи хлебают – по сколько семей? Оно, брат, не так-то просто! Народишко ухватистый, даром что лишнее не болтает…
– Разные у вас тут люди! – сказал Ефим.
– Какие такие разные?
– А такие, что со всячиной. Ходили мы давеча к ярмарке бечевой суда тянуть – кого только нет. Со всей Руси крещеной народ. И гулящих не только нас было: вольных много насчитал я, которых на торную дорогу разбойничать, зипуна добывать горе-гореваньице бросило. А более всего беглые – с пашен, от труда боярского, непосильного.
Говорили обо всем – о непомерных тяготах податей, о новом строении кораблей, о том, как будут туда сгонять людишек из окрестных селений, а может, погонят и издалека. По городу ползли слухи один другого тревожнее. Кузнец где-то вызнал, что ждут из-за моря иноземцами построенный корабль, таких кораблей будет множество, матросам на тех кораблях будет приказано переходить в поганую веру, молиться деревянным болванам, скоблить ножами рыла…
– Врет твой Кузнец! – резко сказал Крыков Молчану. – Брешет невесть чего, а вы и уши развесили…
Прокопьев подложил в костер еще дровишек, подождал, пока хворост схватило пламя, и сказал, глядя на языки огня:
– Корабли большие строить – дело доброе. Чего тут яриться-то? Я сколь годов на шанцах провел, все, бывало, думаешь: и мореходы наши – поморцы смелые, и лодьи наши крепкие, легкие на ходу, и бывают в дальних землишках, а кораблями небогаты мы. К нам идут под своими флагами – и бременцы, и англичане, и еще голландцы разные, берут товар наш как похотят, а мы к ним торговать не ходим. Нет, братцы, корабли – дело стоящее. Только вот туго нам будет, как погонят на верфи, оно верно… Да что об том гадать…
И завел песню:
За горою за высокою
Плачет тут девка,
Плачет тут красная,
Русская полонянка…
Допели про полонянку. Крыков заговорил, размышляя:
