Тени в раю (страница 9)

Страница 9

Я уже приготовился выслушать нотацию, что в концлагерях отбывают заключение и настоящие преступники, всякие уголовники и рецидивисты, – что, кстати, правда. И уж тут бы не сдержался. Но мне не представилось такой возможности. За спиной адвоката вдруг что-то захрипело и безрадостный механический голос объявил: «Ку-ку! Ку-ку!» – и так двенадцать раз. Шварцвальдские ходики! Забытые звуки – с самого детства такого не слыхал.

– Прелесть какая, – ехидно восхитился я.

– Подарок супруги, – пояснил адвокат с легким смущением. – На свадьбу.

Я удержался от вопроса об антисемитских наклонностях немецких ходиков.

Однако создалось впечатление, что именно в этой механической кукушке я обрел нежданного союзника. Ибо адвокат вдруг сменил тон и почти кротко заявил мне:

– Постараюсь сделать для вас все, что в моих силах. Позвоните мне послезавтра утром.

– А что с гонораром?

– Это я обговорю с госпожой Штайн.

– Я бы все-таки предпочел быть в курсе.

– Пятьсот долларов, – бросил он. – Можно в рассрочку, если вам так легче.

– Полагаете, вы чего-то сумеете добиться?

– Отсрочки безусловно. А уж там надо действовать дальше.

– Спасибо, – сказал я. – Послезавтра я позвоню.

– Фокус-покус! – невольно вырвалось у меня чуть позже, в тесном лифте, спускавшем меня на первый этаж узкогрудого дома. Строгая дама, моя попутчица, с ласточкиным гнездом вместо шляпки на голове и белесыми щеками, с которых, едва лифт толчком остановился, посыпалась пудра, одарила меня испепеляющим взглядом. Я сделал совершенно безучастное лицо, лишь бы она не приняла мои слова на свой счет. Меня уже не раз успели предупредить: женщины в Америке чуть что вызывают полицию. «Думай!» – властно требовала табличка красного дерева на стенке лифта аккурат над желтыми кудряшками, трепетно подрагивающими из-под увесистого ласточкиного жилища.

В кабинах лифта мне всегда делается не по себе. В них нет второго выхода, а значит, гораздо труднее улизнуть.

В молодости, помнится, я так любил одиночество. Годы бегства и скитаний, увы, научили меня одиночества бояться. И не потому только, что одиночество побуждает к раздумьям и, как следствие, навевает мрачные мысли, а потому, что оно просто опасно. Кто вынужден скрываться, тот любит многолюдство. В толпе ты один из многих, а значит никто. В толпе ты не бросаешься в глаза.

Я вышел на улицу, и она тотчас окутала меня покрывалом тысяч и тысяч безымянных объятий. Она распахнулась мне навстречу вся, маня множеством дверей, входов-выходов, углов-закоулков, а прежде всего множеством людей, среди которых так покойно можно затеряться.

* * *

– Мы же не по своей охоте, мы поневоле усвоили повадку преступников и даже их образ мыслей, – втолковывал я Кану, с которым мы встретились пообедать возле дешевой пиццерии. – К вам, вероятно, это в меньшей степени относится, чем к нам, всем прочим. Вы-то дрались всерьез, отвечали ударом на удар, а мы просто позволяли себя избивать. Как вы думаете, мы когда-нибудь от этих страхов избавимся?

– От страха перед полицией, наверно, нет. Да это и правильно. Каждый порядочный человек боится полиции. И причиной тому наше общественное устройство. А вот от других страхов? Это уж от самого человека зависит. И самое подходящее место, чтобы избавиться от страхов, именно здесь. Ведь это страна создана эмигрантами. Они и поныне ежегодно прибывают сюда тысячами и получают гражданство. – Кан даже рассмеялся. – Это же чудо, а не страна! Достаточно ответить «да» всего на два вопроса, и вы уже свой в доску! Вам Америка нравится? О да, это самая прекрасная страна на свете! Хотите стать американцем? Ну конечно, само собой! И все, вас уже дружески хлопают по плечу, вы парень что надо.

Я вспомнил об адвокате, у которого побывал с утра.

– Ку-ку! – невольно вырвалось у меня.

– Простите?

Я рассказал Кану о визите к адвокату и ходиках.

– Этот громила именем Иеговы обращался со мной как с прокаженным, – закончил я.

Кан веселился от души.

– Ку-ку! – с явным удовольствием повторил он. – Зато он взял с вас всего пятьсот долларов. Это он так извинился. Как вам пицца?

– Вкусная. Как в Италии.

– Лучше! Нью-Йорк, считайте, итальянский город. А еще испанский, еврейский, венгерский, китайский, африканский и даже истинно немецкий…

– Немецкий?

– Да еще какой! Поезжайте до восемьдесят шестой улицы, там на каждом шагу «гейдельбергские» пивнушки, кофейни «Гинденбург», немецко-американские гимнастические клубы, певческие объединения с ура-патриотическим репертуаром, нацистов полно, и в любой закусочной столик для завсегдатаев и, разумеется, не с веймарским, черно-красно-золотым, а только с имперским, черно-красно-белым флажком…

– Но хотя бы без свастики?

– Напоказ нет. Но по сути здешние американские немцы иной раз нацисты похлеще тамошних, немецких. Из-за океана, сквозь флер сентиментальности им теперь так дорога далекая, любезная сердцу отчизна, откуда они в свое время предпочли убраться подобру-поздорову, потому что она была к ним вовсе не так уж любезна, – язвительно заметил Кан. – Поглядели бы вы, какой там бывает разгул патриотизма – с пивным угаром, рейнскими песнопениями и проникновенными славословиями фюреру.

Я смотрел на него молча.

– Что с вами? – спросил Кан.

– Да ничего, – проронил я устало. – И все это происходит здесь?

– Американцы великодушны и снисходительны. Они не принимают всего этого всерьез. Даже несмотря на войну.

– Несмотря на войну, – повторил я. Еще одна странность, которую я никак не мог взять в толк. Эта держава ведет свои войны где-то далеко, за полсвета, за морями-океанами. Ее границы нигде не соприкасаются с неприятельскими. Она не знает вражеских бомбардировок. Не изведала даже обстрелов.

– По-моему, война – это когда чьи-то войска пересекают границы соседних стран, – продолжил я. – А где здесь неприятельские границы? В Японии и в Германии. Оттого и война здесь какая-то ненастоящая. Солдат, правда, иной раз видишь. А раненых – ни одного. Вероятно, их где-то лечат. Или, может, их вообще не бывает?

– Бывают. И убитые тоже.

– Все равно это как-то не взаправду. Как будто и нет никакой войны.

– Есть. И еще какая.

Все это время я смотрел на улицу. Кан проследил за моим взглядом.

– Ну что, это все тот же город? – спросил он меня. – Теперь, когда вы гораздо лучше язык знаете?

– Прежде все было плоским, как на картине, а движения воспринимались как пантомима. Теперь все стало рельефнее. Появились выпуклости, возвышения, впадины. Стала слышна речь, и ты уже даже понимаешь что-то. Правда, немного, и это усугубляет ощущение нереальности происходящего. Прежде любой таксист был для тебя сфинксом, каждый продавец газет – вселенской тайной. Да и теперь любой официант для меня этакий маленький Эйнштейн, но этого Эйнштейна я все-таки с грехом пополам хоть отчасти понимаю, если он, конечно, не о своих науках рассуждает. Однако весь этот прекрасный мираж чарует лишь пока тебе ничего не нужно. Но стоит чего-то захотеть – сразу начинаются трудности, и тебя из царства метафизических грез швыряет вниз, на уровень десятилетнего школяра, к тому же двоечника.

Кан заказал двойную порцию мороженого.

– Фисташки и лайм! – крикнул он пробегающей официантке. – Здесь семьдесят два сорта мороженого, – мечтательно сообщил он. – Ну, не в этой забегаловке, конечно, но в кондитерских Джонсона и в драгсторах. Сортов сорок я уже перепробовал. Для любителей мороженого эта страна сущий рай. А я, по счастью, до мороженого большой охотник. И представляете, до чего благоразумно устроена эта страна: даже своим солдатам, которые бог весть где, на каком-нибудь атолле сражаются с японцами, она целыми кораблями шлет не только стейки, но и мороженое.

Он вскинул глаза на приближающуюся официантку, словно та несет ему Святой Грааль.

– Фисташки кончились, – сообщила она. – Я принесла вам мяту и лимон, о-кей?

– О-кей.

Официантка улыбнулась.

– А женщины здесь какие соблазнительные, – продолжил Кан. – Аппетитные, как все семьдесят два сорта мороженого. Еще бы, они треть своих денег тратят на косметику. А иначе женщине здесь работу не найти. Примитивные законы естества в Америке решительно не в чести. Здесь только молодость в цене, а когда она проходит, волшебными ухищрениями создается ее видимость. Это, кстати, еще один раздел в ваши наблюдения о здешней нереальности.

Безмятежно и благостно внимал я Кану. Непринужденно, журчащим ручейком, текла наша беседа.

– Помните «Послеполуденный отдых фавна»? – разглагольствовал он. – У нас здесь совсем другой Дебюсси: «Послеполуденный отдых сладкоежки». И нам с вами подобным отдыхом никогда не насладиться вдосталь. Он заглаживает шрамы на наших душах, вы не находите?

– У меня такое бывает в подвале, среди антикварных древностей. Послеполуденный отдых китайского мандарина накануне отсечения головы.

– Вам бы лучше проводить послеполуденный отдых с какой-нибудь американской девушкой. Не понимая и половины из того, о чем та щебечет, вы без малейших усилий воображения вновь окунетесь в таинственный мир неизведанного, столь манивший нас в ранние годы нашей несмышленой юности. Ведь все непонятное заведомо кажется нам таинственным. Не понимая слов, вы не испытаете жестокого отрезвления житейским опытом и обретете редчайшую возможность претворить в жизнь одно из заветных мечтаний человечества – в умудренном возрасте заново прожить раннюю пору жизни, ощутив все восторги юности. – Кан рассмеялся. – Не упустите такой шанс! Ведь с каждым днем его вероятность тает. С каждым часом вы понимаете все больше, очарование неведения улетучивается. Но пока еще каждая женщина для вас сказочная загадка, словно экзотика южных морей для северянина, но с каждым новым усвоенным словом эти феи все больше будут превращаться для вас в обыкновенных домохозяек, уборщиц, продавщиц. Берегите как зеницу ока эту вашу вновь дарованную юность. Не успеете оглянуться, и вы состаритесь: через какой-нибудь год вам стукнет тридцать четыре.

Кан глянул на часы и махнул официантке в голубом, в полоску, фартучке.

– Последнюю порцию! Ванильное!

– А у нас еще миндальное есть!

– Тогда миндального! И немножко малинового! – Кан посмотрел на меня. – Я ведь тоже осуществляю мечту своей юности, правда, она попроще вашей, – лакомиться мороженым сколько душе угодно. Только здесь я впервые могу себе позволить такую роскошь. И для меня это символ свободы и безмятежной жизни. А ведь там, у себя, мы ни о свободе, ни о безмятежности и мечтать не могли. И неважно, в чем и каким способом мы это здесь обретаем.

Я молча щурился, глядя на пыльное марево над громокипящей улицей. Рокот моторов и шуршание шин сливались в монотонный, усыпляющий гул.

– Чем вы сегодня намерены заняться? – спросил Кан немного погодя.

– Ни о чем не думать, – ответил я. – И чем дольше, тем лучше.

* * *

Леви-старший собственной персоной соизволил спуститься ко мне в подвал. В руках он держал бронзовую вазу.

– Что вы об этом скажете?

– А вам что сказали?

– Бронза эпохи Чжоу. Но может, впрочем, и Тан. Патина выглядит неплохо, верно?

– Вы ее уже купили?

Леви самодовольно осклабился.

– Так я и стану без вас покупать. Принес какой-то чудик. Ждет сейчас наверху. Просит сотню. Значит, отдаст за восемьдесят. За Чжоу, по-моему, недорого.

– Даже слишком, – буркнул я, осматривая бронзу. – Сам-то он торговец?

– Да непохоже. Молодой еще. Говорит, досталась по наследству, а ему, мол, деньги нужны. Она хоть подлинная?