Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения (страница 10)

Страница 10

Ну, я совсем не уверен, что наши с ним определения совпадают, но здесь есть по крайней мере три человека, которых я нахожу чрезвычайно приятными. Например, Джонни Уиннер. Милая, смешная девушка – Джонни Уиннер. Очень молодая, очень американская, и, глядя на ее грустное, задумчивое лицо, трудно поверить, что она способна сама о себе позаботиться, – думаю, что так оно и есть. Тем не менее она прожила тут два года, одна проехала по всему Марокко, одна побывала в Сахаре. Почему Джонни Уиннер хочет жить до конца своих дней в Танжере, конечно, ее дело; но очевидно, что у нее любовь. «А вы разве не полюбили этот город? Проснуться и увидеть, что вы здесь, и знать, что вы всегда можете быть собой и не надо быть кем-то другим? И всегда у вас цветы, и смотреть в окно, наблюдать, как темнеют холмы и зажигаются огни в гавани? Разве вам это не радость?» С другой стороны, она вечно на ножах с городом, когда ни встретишь ее, у нее очередной crise[19]. «Слышали? Чудовищное непотребство: какой-то дурак в касбе покрасил свой дом желтым, и теперь все потянулись за ним – я сейчас постараюсь сделать все, чтобы положить этому конец».

Касба – традиционно синяя и белая, как снег в сумерках, и желтый цвет ее обезобразит. Надеюсь, Джонни своего добьется, хотя ее кампания против того, чтобы очистили Гран[20] -Сокко, потерпела неудачу – это было для нее ударом в самое сердце, и она бродила по улицам в слезах. Гран-Сокко – большая рыночная площадь. Берберы с гор, с их козьими шкурами и корзинами, сидят кружками на корточках под деревьями и слушают рассказчиков, флейтистов, фокусников; зеленные ларьки ломятся от цветов и фруктов, в воздухе дымок гашиша и аромат кориандра, на солнце горят яркие пряности. Все это предполагается переместить в другое место, чтобы разбить здесь парк. «Как же мне не огорчаться? Танжер для меня – как родной дом. Вам понравилось бы, если бы к вам домой пришли и стали передвигать мебель?»

И Джонни сражалась за спасение Сокко на четырех языках – на французском, испанском, английском и арабском; хотя говорит она на любом из них прекрасно, официального сочувствия она добилась разве что от швейцара голландского консульства, а душевной поддержки – от таксиста-араба, который считает ее ничуть не помешанной и бесплатно возит по городу. На днях под вечер мы увидели Джонни, тащившуюся по ее любимой обреченной Сокко; вид у нее был совершенно убитый, и она несла грязного, покрытого болячками котенка. У Джонни было обыкновение с ходу говорить то, что она хочет сказать, и она выпалила: «Я чувствовала, что не могу больше жить, и вдруг нашла Монро, – она погладила котенка, – и он заставил меня устыдиться: ему так хочется жить, и, если он хочет, почему я не должна?»

При виде их, таких замурзанных и несчастных, рождалась уверенность: что-то, как-то их убережет – если не здравый смысл, то любовь к жизни.

У Фериды Грин здравого смысла сколько угодно. Когда Джонни заговорила с ней о ситуации с Большой Сокко, мисс Грин сказала: «Милочка, вы не должны волноваться. Они вечно сносят Сокко, и никогда этого не происходит. Помню, в тысяча девятьсот шестом году ее хотели превратить в центр по переработке китов – представляете, какой запах?»

Мисс Ферида – одна из трех гранд-дам Танжера по фамилии Грин; к ним относится ее двоюродная сестра мисс Джесси и ее невестка, миссис Ада Грин. Во многих вопросах за ними – последнее слово. Всем троим за семьдесят. Миссис Ада славится своей элегантностью, мисс Джесси – остроумием, мисс Ферида, старшая, – мудростью. Родную Англию она не навещала больше пятидесяти лет, однако, глядя на широкополую соломенную шляпу, пришпиленную к волосам, и на черную ленту, свисающую с пенсне, сразу понимаешь, что она выходит из дому на полуденное солнце и ни разу не пропустила чая в пять часов. Каждую пятницу на протяжении всей ее жизни совершается ритуал под названием «Мучное утро». Сидя за столом внизу своего сада и взвешивая каждое прошение, она выдает муку нуждающимся – обычно арабским старухам, которые иначе умерли бы с голоду. Из этой муки они сделают тесто и так дотянут до следующей пятницы. Вокруг этого много шуток и смеха, потому что арабы обожают мисс Фериду, и все эти старухи – безымянные тюки стирки для нас, остальных, – для нее друзья, чьи характеристики она заносит в гроссбух. «У Фатимы скверный характер, но она не плохая», – пишет она об одной. О другой: «Халима хорошая девочка, у нее нет двойного дна». И то же, думаю, можно сказать о самой мисс Фериде.

Всякий проживший в Танжере больше суток непременно услышит о Нисе – как ее, двенадцатилетнюю, подобрал на улице австралиец и по-пигмалионовски сделал из арабской оборванки воспитанную, безупречно элегантную женщину. Ниса, насколько я знаю, единственный в Танжере пример европеизированной арабской женщины, и, как ни странно, ей не прощают этого ни европейцы, ни арабы; последние не скрывают ожесточения и, поскольку она живет в касбе, имеют все возможности дать выход своей злобе: женщины посылают детей писать непристойности на ее двери; мужчины, не задумываясь, плюют на нее на улице; в их глазах, она совершила самый тяжелый грех – стала христианкой. Это должно было бы вызвать ответное возмущение, но Ниса, по крайней мере внешне, даже не понимает, чем тут можно возмущаться. Ей двадцать три года; она очаровательная, спокойная девушка, и просто сидеть вблизи нее, любуясь ее красотой, ее потупленными глазами, руками, изящными, как цветы, – само по себе удовольствие. Она мало видит людей, как сказочная принцесса, сидит взаперти или в тени своего патио, читает, играет с кошками или с большим белым какаду, который подражает каждому ее действию, иногда подлетает к ней и целует ее в губы. Австралиец живет с ней с тех пор, как подобрал ее ребенком, она с ним ни на день не разлучалась. Если что-то случится с ним, Нисе не к кому будет прислониться: арабкой она снова стать не сможет, и вряд ли ей удастся влиться в европейский мир. Но австралиец уже старый человек. Однажды я позвонил в дверь Нисы: никто мне не открыл. В верхней части двери есть решетка, я заглянул в нее и за завесой вьюнов и листьев увидел Нису, стоявшую в тени патио. Я позвонил еще раз, она продолжала стоять, темная и неподвижная как статуя. Позже я узнал, что ночью у австралийца случился удар.

В конце июня, с новолуния, начинается Рамадан. Для арабов Рамадан – это месяц воздержания. С наступлением темноты в воздухе протягивают цветную бечевку, и когда она становится не видна, раковины трубят арабам, что можно пить и есть – днем не дозволено. Эти ночные пиры дышат праздником, и длится он до рассвета. На дальних башнях перед молитвами играют зурны, слышны, но не видны барабаны, где-то за закрытой дверью там-там; из мечетей на узкие лунные улицы льются голоса мужчин, нараспев читающих Коран. Даже высоко на темной горе над Танжером слышится заунывная зурна; торжественная пряжа мелодии вьется по Африке отсюда до Мекки и обратно.

Пляж Сиди-Касем – бесконечный, похожий на Сахару, окаймленный оливковыми рощами; под конец Рамадана сюда стекаются арабы со всего Марокко – на грузовиках, верхом на ослах, пешим ходом; на три дня берег превращается в город, хрупкий город из сна, город цветных огней и кафе под деревьями, на которых висят фонари. Мы поехали туда около полуночи; город открылся внизу, похожий на именинный торт, горящий в темной комнате, и чувство охватило похожее – волнение, страх, что не сможешь задуть все свечи разом. Мы немедленно потеряли своих спутников – в толчее невозможно было держаться вместе, но после первой минуты испуга мы оставили попытки их отыскать; ночь сгребла нас в горсть, и не оставалось ничего другого, как сделаться еще одним восторженным, ошалелым лицом, мелькающим в свете факелов. Всюду играли оркестрики. Голоса, сладкие и душные, как дым кифа[21], разливались над стуком барабанов, и где-то, спотыкаясь между серебряными парящими деревьями, мы увязли в толпе танцоров: стоя кружком, бородатые старики отбивали ритм, а танцоры, такие сосредоточенные, что хоть коли их булавкой, колыхались, словно ими двигал ветер. По арабскому календарю сейчас год тысяча триста семидесятый; когда видишь тень на шелковой стене палатки, наблюдаешь, как семья печет медовое печенье на костре из прутиков, бродишь среди танцоров и слышишь трель одинокой флейты на берегу, легко поверить, что в тысяча трехсот семидесятом году живешь и что время никогда не сдвинется.

Иногда хотелось отдохнуть; под оливами лежали соломенные маты, и когда ты садился на мат, человек подавал тебе стакан горячего мятного чая. Мы пили чай, и в это время мимо прошла странная цепочка мужчин. Они были в красивых свободных одеждах, а первым шел старик, словно выточенный из слоновой кости, и нес чашу с розовой водой, брызгая ею по сторонам под аккомпанемент волынок. Мы встали и вслед за ними вышли из рощи на берег. Песок был холодный, как луна; горбатые дюны спускались к воде, и в темноте вспыхивали огоньки, как будто падучие звезды. Потом процессия скрылась в храме, куда мы войти не имели права – и побрели по берегу дальше. Дж. сказал: «Смотри, звезда упала», – и мы стали считать падучие звезды, их было множество. Ветер шелестел в песке с морским звуком, в свете присевшей оранжевой луны возникали силуэты злодейских фигур, берег был холоден, как снежное поле, но Дж. сказал: «Не могу, у меня глаза совсем слипаются».

Проснулись мы под синим, почти рассветным небом. Мы лежали высоко на дюне, внизу под нами рассыпались по берегу празднующие, их яркие одежды трепал утренний бриз. Как только солнце коснулось горизонта, раздался тысячеголосый рев, и два всадника на неоседланных конях проскакали по берегу, расплескивая воду, и унеслись вдаль. Восход полз к нам по песку, словно занавес поднимался, и мы с дрожью ждали его подхода, зная, что, когда он достигнет нас, мы снова окажемся в нашем веке.

Поездка по Испании
(1950)

Поезд определенно был старый, сиденья обвисли, как щеки у бульдога, некоторые окна отсутствовали, а оставшиеся держались на липкой ленте; по коридору бродила кошка, будто в поисках мышей, и разумно было предположить, что охота ее увенчается успехом.

Медленно, словно паровоз был припряжен к пожилым кули, мы выползли из Гранады. Южное небо было белым и раскаленным, как в пустыне; единственное облако плыло по нему, как кочевой оазис.

Мы ехали в Альхесирас, испанский порт напротив побережья Африки. С нами в купе был средних лет австралиец, в грязном полотняном костюме, с табачными зубами и антисанитарными ногтями. Он сообщил нам, что он корабельный врач. Странно было встретить на сухих, суровых равнинах Испании кого-то, связанного с морем. Рядом с ним сидели две женщины, мать и дочь. Мать – дебелая, пыльная, с медленным неодобрительным взглядом и небольшими усиками. Объект ее неодобрения менялся; сначала она тяжело смотрела на меня: солнце разгорелось, в разбитые окна волнами вваливался зной, и я снял пиджак, что показалось ей невежливым – наверное, справедливо. Позже она невзлюбила молодого солдата, тоже в нашем купе. Солдат и не слишком стеснительная дочь, девушка со спелым телом и мятым лицом боксера, по-видимому, затеяли флирт. Когда в двери показывалась бродячая кошка, дочь изображала испуг, солдат галантно прогонял кошку – таким образом они получали возможность прикоснуться друг к другу.

В поезде было много молодых солдат. В лихо сдвинутых набок пилотках с кисточками, они околачивались в коридорах, курили душистые черные сигареты и смеялись над чем-то своим. Им было весело, но, по-видимому, это было неправильно: когда появлялся офицер, солдаты безотрывно смотрели в окна, точно завороженные красными каменными кручами, рощами олив и суровыми горами. Офицеры были в парадных мундирах – много ленточек, желтой меди, – а у некоторых на боку висели невероятные сияющие сабли. С солдатами они не общались, сидели отдельно в купе первого класса со скучающим видом, чем-то напоминая безработных актеров. И даром небес, я думаю, стало происшествие, давшее им повод побряцать этими саблями.

Купе перед нами занимала одна семья: хрупкий, несколько истощенный и чрезвычайно элегантный мужчина с траурной лентой на рукаве и с ним шесть худых девочек в летних платьях – судя по всему, дочери. Все очень красивые – и отец, и дети, – и одинаковой красотой: волосы с темным блеском, губы цвета красного перца, глаза как вишни. Солдаты заглядывали в их купе и тут же отводили глаза. Как будто посмотрели на солнце.

[19]  Кризис (фр.).
[20]  Большую (фр.).
[21]  Киф – североафриканский, тонко просеянный гашиш.