Изобретение прав человека: история (страница 4)
Изменения в реакциях на тела и личности других людей оказали решающую поддержку новому светскому обоснованию политической власти. Джефферсон писал, что «Создатель» одарил людей правами, тем не менее роль Создателя на этом заканчивалась. Правительство больше не зависело от Бога и уж тем более от церковных интерпретаций Божьей воли. «Для обеспечения этих прав», по словам Джефферсона, «учреждены среди людей правительства», заимствующие свою власть «из согласия управляемых». Точно так же французская декларация 1789 года утверждала, что «цель всякого политического союза – обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека» и «источником суверенной власти является нация». Политическая власть с этой точки зрения проистекает из сокровенной природы людей и их способности создавать сообщества, основанные на согласии. Политологи и историки исследовали концепцию политической власти с разных сторон, но почти не уделили внимания видению тела и личности, которое и сделало эту концепцию возможной[17].
На мой взгляд, большое значение имели новые виды переживаний, от просмотра картин на публичных выставках до чтения чрезвычайно популярных эпистолярных романов о любви и браке. Такие переживания помогли распространить практики автономии и эмпатии. Политолог Бенедикт Андерсон утверждал, что газеты и романы создали «воображаемое сообщество», необходимое для процветания национального чувства. То, что можно было бы назвать «воображаемой эмпатией», служит основой прав человека, а не национализма. Она воображаемая не в том смысле, что она придумана, а в том смысле, что эмпатия требует прыжка веры, представления о том, что другой человек похож на вас. Описания пыток породили эту воображаемую эмпатию через новое видение боли. Романы формировали ее, вызывая новые ощущения относительно внутреннего «я». И те и другие по-своему укрепляли понятие сообщества, состоящего из автономных, сочувствующих индивидов, которые могли быть связаны – помимо своих семьей, религиозной принадлежности или даже наций, – более универсальными ценностями[18].
Не существует простого или очевидного способа доказать или хотя бы измерить влияние нового культурного опыта на людей XVIII века, не говоря уже об их представлениях о правах. Научные исследования современных реакций на чтение или просмотр телевизора оказались довольно сложными, хотя у них есть преимущество в виде живых субъектов, к которым можно применять постоянно меняющиеся исследовательские стратегии. Тем не менее нейробиологи и когнитивные психологи добились определенного успеха в том, чтобы увязать биологию мозга с психологическими и в конечном счете даже с социальными и культурными эффектами. Они показали, например, что способность строить повествования основана на строении мозга и имеет решающее значение для развития любого представления о самом себе. Определенные виды поражений мозга влияют на понимание повествований, а такие болезни, как аутизм, показывают, что способность к эмпатии – к признанию того, что другие обладают разумом, подобным вашему, – имеет биологическую основу. Однако по большей части эти исследования обращены только к одной стороне уравнения – биологической. Несмотря на то что большинство психиатров и даже некоторые нейробиологи согласились бы, что на мозг влияют и социальные, и культурные факторы, такое взаимодействие изучить сложнее. Действительно, личность как таковую довольно трудно исследовать. Мы знаем, что у нас есть опыт наличия «я», но нейробиологам не удается определить место этого опыта, не говоря уже о том, чтобы объяснить, как все это работает[19].
Если нейробиология, психиатрия и психология все еще не уверены относительно природы личности, то неудивительно, что историки вообще стараются держаться подальше от этого предмета. Большинство историков, вероятно, полагают, что личность до определенной степени формируется социальными и культурными факторами, то есть что самость в X веке означала нечто иное, чем то, что она означает для нас сегодня. Однако до сих пор мало что известно об истории индивидуальности как совокупности переживаний. Ученые много писали о появлении индивидуализма и автономии в качестве доктрин и гораздо меньше о том, как сама личность может измениться с течением времени. Я согласна с другими историками в том, что представление о личности меняется с течением времени, и считаю, что в XVIII веке для некоторых людей решающим образом меняется само восприятие, а не только идея, личности.
В пользу такого положения вещей, на мой взгляд, говорит то, что чтение описаний пыток или эпистолярных романов имело физические последствия, которые привели к нейробиологическим изменениям и обернулись новыми концепциями относительно организации социальной и политической жизни. Новые виды чтения (а также просмотра и слушания) создали новый индивидуальный опыт (эмпатию), что, в свою очередь, сделало возможными новые социальные и политические концепции (права человека). На этих страницах я пытаюсь разобраться с тем, как протекал этот процесс. Поскольку история, дисциплина, которой я занимаюсь, давно пренебрегает любой формой психологической аргументации – мы, историки, часто говорим о психологическом редукционизме, но никогда не говорим о социологическом или культурном редукционизме, – то она во многом упускает из виду возможность аргумента, зависящего от описания того, что происходит внутри личности.
Я пытаюсь перенести акцент на то, что творится в сознании отдельных людей. Кому-то это место может показаться слишком очевидным для поиска объяснений радикальных социальных и политических изменений. Но именно сознанию отдельных людей – кроме разве что сознания великих мыслителей и писателей – неожиданным образом не уделяют внимания недавние работы в области гуманитарных и социальных наук. Они сосредоточены на социальных и культурных контекстах, а не на том, как сознание отдельных людей понимает и трансформирует этот контекст. Я считаю, что социальные и политические изменения – в данном случае представления о правах человека – происходят из-за того, что многие люди пережили похожий опыт, и не из-за того, что все они жили в одном и том же социальном контексте, а потому, что благодаря взаимодействию друг с другом, а также чтению и визуальному опыту, они создали новый социальный контекст. Короче говоря, я настаиваю на том, что любое объяснение исторических изменений должно в итоге учитывать изменение в сознании людей. Чтобы права человека стали самоочевидными, обычные люди должны были обрести новое понимание, которое основывалось на новых формах восприятия.
Глава 1. «Потоки чувств». Чтение романов и воображение равенства
За год до публикации «Общественного договора» Руссо привлек большое внимание читателей в разных странах своим романом «Юлия, или Новая Элоиза» (1761). Если современники считают, будто действие в эпистолярном романе, или романе в письмах, развивается мучительно долго, то читатели XVIII века воспринимали это как нечто естественное. Подзаголовок подогрел их интерес, поскольку средневековая история несчастной любви Элоизы и Абеляра была им хорошо знакома. В XII веке философ и католический богослов Пьер Абеляр соблазнил свою ученицу Элоизу, за что и поплатился: дядя девушки приказал оскопить его. Навеки разлученные любовники потом обменивались сокровенными посланиями, которые до сих пор пленяют сердца и умы читателей. На первый взгляд казалось, что созданное Руссо подражание указывало в совершенно другую сторону. Новая Элоиза, Юлия, тоже влюбляется в своего учителя, но бросает бедняка Сен-Пре в угоду требованиям своего деспотичного отца выйти замуж за Вольмара – пожилого, но знатного человека, когда-то спасшего ему жизнь. Она не только преодолевает свою страсть к Сен-Пре, но и, кажется, научается любить его как друга и вскоре погибает, бросившись в озеро, чтобы спасти своего младшего сына от утопления. Хотел ли Руссо воспеть ее смирение перед авторитетом родителя и супруга или намеревался показать, какой трагедией обернулся для Юлии вынужденный отказ от собственных желаний?
Вряд ли можно объяснить многообразие чувств, нахлынувших на читателей Руссо, таким сюжетом, даже при всех его неясностях. Их тронуло, прежде всего, непосредственное отождествление самих себя с персонажами произведения, особенно с Юлией. Поскольку Руссо был к тому времени известен далеко за пределами Франции, новости о готовящемся издании его романа распространились с необычайной быстротой, отчасти потому что он вслух зачитывал его отрывки своим друзьям. И хотя Вольтер высмеял роман, назвав его «жалким вздором», Жан Лерон Д’Аламбер, работавший вместе с Дидро над созданием «Энциклопедии наук, искусств и ремесел», написал Руссо, что «проглотил» книгу. Он предупреждал Руссо о цензуре, с которой тот непременно столкнется в «стране, где много говорят о чувствах и страсти, мало зная о них». Старейший научный журнал Европы Journal des Savants, отмечая наличие изъянов и длиннот, заключал: надо быть бессердечным, чтобы устоять перед «потоками чувств, которые разрывают душу и настолько властно и беспощадно выдавливают слезы»[20].
Придворные, духовенство, военные и обыватели других сословий в своих письмах рассказывали Руссо о чувствах, подобных «всепоглощающему огню», «обрушившихся одна за другой лавинах эмоций и потрясений». Один человек признавался, что не просто оплакивал смерть Юлии, а «пронзительно кричал и выл, будто зверь» (ил. 1). Как отметил современный комментатор этих писем к Руссо, в XVIII веке люди не наслаждались романом в свое удовольствие, а скорее читали его «страстно, исступленно, с припадками и рыданиями». Английский перевод появился спустя два месяца после выхода французского оригинала, между 1761 и 1800 годами он выдержал десять переизданий. За это же время понадобилось сто пятнадцать переизданий французского текста, чтобы удовлетворить ненасытный аппетит франкоязычных читателей в разных странах[21].
Ил. 1. Юлия на смертном одре. Никакая другая сцена в «Юлии, или Новой Элоизе» не вызвала у читателей столько переживаний. Гравюра Никола Делоне по рисунку известного художника Жана-Мишеля Моро появилась в собрании сочинений Руссо 1782 года
«Юлия…» открыла своим читателям новую форму эмпатии. Несмотря на то что именно Руссо запустил в оборот термин «права человека» (rights of man), права человека (human rights) в их сегодняшнем понимании вряд ли можно назвать главной темой его романа, который вращается вокруг страсти, любви и добродетели. Тем не менее «Юлия…» содействовала весьма сильному отождествлению с персонажами и таким образом дала читателям возможность сопереживать им, невзирая на классовые, половые или национальные различия. Читатели XVIII века, как и их предшественники, проникались чувствами ближних и во многом себе подобных – семьи, родственников и прихожан, принадлежащих к той же общине, – короче говоря, людей равного им социального положения. Однако читатели XVIII века должны были научиться расширять границы сопереживания. Алексис де Токвиль упоминает историю, рассказанную секретарем Вольтера о мадам Дюшатле, которая без лишних стеснений разделась перед слугами, «поскольку не считала вполне доказанным, что те являются людьми». Права человека могли иметь смысл только в том случае, когда лакеев тоже считали за людей[22].