Аларих, король вестготов: Падение Рима глазами варвара (страница 2)
День двадцать четвертого августа в Вечном городе начался как самый обыкновенный в череде ему подобных. Когда летние празднества длиною в месяц со скачками и фестивалями стали подходить к концу, рыночные лавки вновь открылись. Владельцы выставили наружу прилавки; жизнь наконец возвращалась в привычное русло. Давным-давно римляне воздали честь этому месяцу, даровав ему бессмертное имя своего первого императора Августа. Что касается этого двадцать четвертого августа, то оно выпало на пятнадцатый год правления императора Гонория, сорок второго по счету носителя этого титула{2}. Уже много позже один христианский монах предложит отказаться от языческого летоисчисления, и год станет называться 410-м от Рождества Христова.
В ночь нападения Марцелла была дома. Пока другие римляне наслаждались роскошными обедами, она предпочитала проводить время в окружении своих книг. Пестрое многообразие жизней и судеб было скручено в свитки и стиснуто жесткими переплетами томов, сложенных на полках библиотеки Марцеллы{3}. Сейчас ей было почти восемьдесят, но она еще с раннего возраста осмеливалась думать не как все.
Пока другие римляне ее возраста выставляли книги на всеобщее обозрение как символ высокого статуса, она окружила себя мыслителями былых времен, такими как Платон, чтобы найти ответы на мучившие ее извечные вопросы: что есть добро, что есть справедливость и что происходит с душой после смерти. Большинство ее любимых авторов давно умерли, но любопытство Марцеллы будило в ней страсть к исследованиям. Захватывающие истории об отшельнике, который боролся с демонами в египетской пустыне, вдохновили ее озаботиться чистотой собственной души. В ее распоряжении были средства, накопленные несколькими поколениями ее семьи; она овдовела спустя всего семь месяцев брака и, подобно святому Антонию, на собственном опыте убедилась в тщетности мирских богатств. Она отвергла всех женихов и больше никогда не выходила замуж. Община женщин-христианок стала почитать ее как наставницу. И одна из этих молодых девушек была с ней в ту самую ночь, когда Марцеллу похитили.
С Авентинского холма, где располагался квартал, в котором жила Марцелла, открывался вид на величайший стадион Рима – Circus Maximus[1]. Несколько раз в месяц рев толпы прокатывался по улицам района, окаймленным кипарисами и пиниями. Дельцы и политики в своих тогах и туниках приходили попариться и помыться в местных банях. Состоятельные горожане обедали в элитных заведениях на холме, собирались в подземных банкетных залах, где их посвящали в тайны Митры, языческого бога звезд, история жизни которого помогала им постигать тайны эзотерической астрологии. Неподалеку в молитвенных домах собирались обращенные в христианство, которое все еще оставалось относительно молодой религией.
Но в ночь на двадцать четвертое августа 410 г. все меры безопасности, призванные обеспечить неприкосновенность городских стен, оказались напрасны. Деревянные створки и опускные решетки основных городских ворот на ночь было принято запирать. Их охраняли солдаты, а ночная стража посменно патрулировала город. Кроме того, жителей Рима успокаивал мерцающий свет факелов в переулках: на улицах всю ночь дежурили пожарные отряды. Но ни одна деталь в этом механизме городской защиты не сработала в ту ночь, которую римские историки отнесли к «1164 году с момента основания Рима», когда чужаки вломились внутрь через Соляные ворота – по маршруту, который когда-то пользовался популярностью у иностранных гостей столицы{4}.
За тысячу лет до описываемых событий выходцы из италийского племени сабинян шли в Рим по этой же самой дороге, чтобы обменять злаки и ремесленные товары на соль. К тому времени, когда жила Марцелла, сабиняне считались одним из множества коренных народов, чьи имена римляне сначала увековечили, а затем быстро забыли. Но Соляные ворота все еще стояли – все их знали, и все ими пользовались. Шедшая от них дорога, вымощенная базальтовой брусчаткой, стелилась по желтовато-бурым холмам Умбрии, вела в Северо-Восточную Италию, к побережью Адриатического моря и дальше, где встречалась с каменистым ландшафтом Балкан, соединяя сердце Римской империи с ее границей.
На этот раз Соляная дорога привела в Рим совсем других чужестранцев: эти люди пришли грабить и уводить в плен добропорядочных граждан, поджигать дома и общественные постройки. Они тщательно спланировали свое нападение так, чтобы вселить в сердца римлян как можно больше страха и ужаса.
Тишина, царившая на вилле Марцеллы, была роскошью, которую мало кто мог себе позволить в этом пестром многоязычном городе, чье население, вероятно, доходило до миллиона человек. Должно быть, она услышала доносившийся с подножия холма шум, более громкий и резкий, чем звуки игр на стадионе, прежде чем нападавшие ворвались в дом, выволокли ее из спальни{5} и потащили в холодную мраморную церковь за городскими стенами{6}. То, что происходило в городе и во всей империи потом, в бесчисленном множестве книг описывается как три дня паники, всепоглощающей неизвестности и переговоров между правителями. В эти же дни Марцелла умерла. На известие о ее трагической кончине откликнулся письмом с соболезнованиями крупнейший христианский мыслитель Иероним из Вифлеема: он написал молодой подруге Марцеллы и выразил свое сожаление по поводу неожиданной утраты одного из «славных украшений всего города Рима».
Пожары вынудили множество римлян покинуть свои дома. Возможно, это и было целью нападавших: выкурить горожан наружу, вырвать из привычной апатии и наказать за несправедливость властей. В дело вступила городская пожарная команда – восемь тысяч человек, у которых были при себе ведра, лестницы, багры и покрывала, пропитанные уксусом, но которые никогда не сталкивались с бедствиями такого масштаба. По мере того как пожар распространялся и город превращался в дымящиеся угли, жители покидали свои горящие дома; многие бесследно пропадали. Были потеряны целые состояния.
На рассвете следующего дня, двадцать пятого августа, жители начали осознавать масштабы катастрофы. Захватчики не ограничились богатым кварталом Марцеллы на Авентинском холме. Разрушительной целенаправленной атаке и разграблению подверглись многие городские районы. Что тревожило еще сильнее, так это вседозволенность захватчиков. В течение следующих двух дней эти безжалостные чужаки – сколько их было, до сих пор остается под вопросом – держали гордый город и его жителей в заложниках.
Шестнадцать столетий спустя последние мгновения жизни Марцеллы кажутся завершением целой эпохи мировой истории. В те дни один епископ по случаю произошедшей трагедии прочел проповедь о том, как опасно жить в окружении «диких варваров»{7}. Иероним в своем эпистолярном панегирике Марцелле посетовал на ошеломляющий поворот судьбы, который низверг амбиции честолюбивых римлян с достигнутых городом вершин: Capitur urbs quae totem cepit orbem! – «Берут город, который взял весь мир!»{8} Всего шесть коротких слов на латыни – даже в переводе это восклицание читается как отрезвляющий газетный заголовок. Для некоторых священнослужителей, живших в V в., уже одно это событие – разграбление Рима – означало, что половина некогда могущественной империи ныне стоит одной ногой в могиле. Для других, которые жили на востоке и в относительной безопасности, включая чувствительных, но громких и ярых христианских проповедников вроде Тимофея Элура{9}, нападение явилось знаком того, что предсказания о пришествии Антихриста и скором конце света начали сбываться.
Римские граждане по всей империи были потрясены случившимся. В то время как более состоятельные жители Италии бежали в свои вторые дома в Африке, а тяжело нагруженные корабли отплывали из римской гавани, новости медленно расползались по многочисленным территориальным владениям Рима в Европе, Африке и Азии. В ближайшие дни и недели «величайшие города отдаленнейших стран налагают на себя публичный траур»{10}, писал из небольшого городка к западу от великого африканского порта Карфаген епископ Августин Иппонийский. Известно, что и некоторые друзья Марцеллы пополнили ряды христианских общин в Африке.
Мало кто из римлян ожидал такого разрушительного нападения. Последний задокументированный случай вторжения чужаков в город произошел почти восемью столетиями ранее, в 390 г. до н. э., когда Рим был неожиданно спасен от гибели отрядом пернатых защитников.
Под покровом ночи, как повествует римский автор Тит Ливий, орава волосатых и замызганных галльских воинов решила штурмом взять самую священную цитадель столицы, Капитолийский холм{11}. Скрытые темнотой, незаметно следуя по тускло освещенным улицам, «они даже не разбудили собак – животных, столь чутких к ночным шорохам». Когда галлы приблизились к холму, казалось, что ничто не может остановить уничтожение города – ничто, кроме птиц.
При звуке приближающихся шагов гуси, которые жили на территории храма Юноны и были посвящены этой богине, загоготали и подняли тревогу. Их пронзительные крики разбудили римских солдат, которые тут же бросились на боевые посты. С того самого дня капитолийские птицы всегда почитались как герои первого – и на протяжении столетий единственного – нападения чужеземцев на город.
За эти восемь веков многое изменилось. Старая добрая Римская республика превратилась в империю с населением шестьдесят миллионов человек. Там, где раньше один не терпящий возражений Цезарь казался совершенно непомерной фигурой и оскорблял традиции совместного управления республиканского правительства Рима, со временем два цезаря стали нормой, важным источником политической стабильности для государства, чья власть простиралась на целых три континента. Рим, город, по словам античного автора Плутарха, основанный как убежище, – латинское слово asylum переводится как «убежище для беглецов» – превратился в оплот неслыханного богатства и власти{12}. К III в. римский народ полностью отдался «космополитизму» – это понятие сшито из греческих слов, означающих «всемирный» (κόσμος) и «гражданин» (πολίτης){13}.
Однако по мере того, как Римская империя расширялась и впитывала множество различных культур, сохранялся мучительный страх перед людьми, которые выглядели или говорили иначе. Чужестранцев называли «варварами» – термином, заимствованным римлянами у греков. Стереотипы были обычным явлением, а предубеждения редко кто-то ставил под сомнение. Таких людей, как готы, родившихся в местах с более холодным климатом, сравнивали с медведями, потому что они появились на свет под созвездиями Большой и Малой Медведицы. Северян обычно считали недружелюбными: по общепринятому мнению, их родные места были слишком холодными, чтобы там могли появиться люди с теплыми сердцами.
Сознание римлян было искажено суеверными географическими представлениями, которые они переняли от красноречивых поэтов и сочинителей{14}. Несмотря на существование навигационных схем и карт, по которым ориентировались античные первопроходцы, именно воображение художников, а не точные сведения путешественников и знатоков формировали знания древних греков и римлян об окружающем мире. Страна выжженной земли, которая с легкой руки греческих авторов, таких как Гомер, и дала название Эфиопии, была самой южной точкой на карте, которую многие могли себе вообразить. В эпоху Александра Великого границей мироздания, известного человечеству, считались земли гиперборейцев – мифического племени, живущего на далеком севере, «за холодным ветром». Первые римские императоры отправляли своих разведчиков на восток и северо-запад, и те возвращались с известиями о Месопотамии и Британских островах, а также с предметами роскоши – от груш до жемчуга. Но через два столетия после того, как Цезарь перешел Рубикон, самыми ясными территориальными границами империи все еще оставались реки: легендарный Евфрат на востоке, вытянувшийся с севера на юг Рейн, прикрывающий Галлию, и Дунай, простиравшийся через Восточную Европу. Только в VI в. римский исследователь напишет первый сохранившийся до наших дней рассказ об увиденном в землях Китая.