Аларих, король вестготов: Падение Рима глазами варвара (страница 3)
Центром этого якобы цивилизованного мира был край средиземноморских оливковых деревьев с его умеренным климатом и густонаселенными городами, в которых обитали просвещенные жители. Эти бурлящие центры с общей культурой и ценностями соединяла целая сеть дорог. Люди, жившие за тысячи километров друг от друга, встречались на открытых городских форумах. Для людей IV в. Рим долгое время был средоточием культуры – почти таким же вечным и неизменным, как Земля, которая, согласно представлениям греков и римлян, покоилась в центре Вселенной.
Не было необходимости покидать город, чтобы прикоснуться к богатствам земель, лежавших за его пределами. «Грузовых судов, отовсюду в любое время года{15}, даже в пору осеннего равноденствия, везущих товары, приходит сюда столько, что Город похож на некий всемирный рынок, – заметил один античный автор во II в. – Если кто-нибудь здесь чего-то не увидит, значит, этого не было и нет на свете{16}»[2]. Даже в начале V в. посетители римских рынков могли почувствовать запах дорогих масел и специй, привозимых неиссякаемым потоком грузов из Йемена, Эфиопии и Индии, в том числе хвойно-анисовый аромат ладана и древесной смолы мирры. И величие памятников Рима по-прежнему действовало на людей магнетически. Представители всех сословий приходили посмотреть, как песок на арене Колизея темнеет, впитывая брызги крови экзотических зверей, на которых охотились для развлечения толпы. До многих доходили слухи об ослепительном купольном зале, где император проводил аудиенции, – красочном Пантеоне.
В латыни есть простой способ обозначать объемные понятия. Чтобы кратко указать на трудно поддающиеся определению нематериальные качества, римляне использовали один лингвистический прием, и многие из слов, которые они составили с его помощью, легко распознать. Состояние свободы они обозначили словом libertas, серьезность и важность – словом gravitas. А для самого абстрактного понятия – представления о том, что значит жить под властью императоров, называть одну из ста с лишним провинций своим домом и знать, что границы вашего мира днем и ночью охраняются солдатами на рубежах, – они придумали слово Romanitas.
Римляне, употреблявшие это слово, знали, что они принадлежат к сообществу, которое больше, чем один город, больше, чем они сами. Но ему было почти невозможно дать точное определение. Еще до нападения, случившегося в 410 г., представление о том, что значит «быть римлянином», включало в себя целый набор обычаев, языков, религий и ценностей. В эту общность входили носители латинского и греческого языков, горожане и сельские жители, иудеи, христиане, верующие в греческих и римских богов, а также атеисты. Целые поколения римлян ломали головы, стремясь прояснить значение слова Romanitas, и нередко от них можно было услышать целые нагромождения речевых оборотов, столь же пестрых, как население Афин и Зевгмы.
Но римляне, которым нравилось это понятие, по крайней мере, разделяли воззрения своего общества. Каждый мог стремиться к одним и тем же идеалам – как внутри империи, так и за ее пределами. На самом деле римляне разделяли это надменное этноцентрическое представление о своей культуре, даже если никогда не видели чужих краев. Принадлежность человека к принципам Romanitas определялась товарами, которые он приобретал, принципами терпимости, которые он исповедовал, и его личными амбициями. Посетители средиземноморских городов могли без труда распознать эти римские ценности.
Город Рим был их самым ярким воплощением. В своих богато украшенных спальнях римские жены кичились богатством и «платьями из блестящего импортного шелка»{17}, чтобы произвести впечатление на друзей, в то время как на публике сенаторы спускали состояния на игры для своих сыновей{18} – кровавую охоту и жестокие скачки, – чтобы юноша вышел в свет известным человеком. Один политик потратил две тысячи фунтов золота, почти половину годового дохода самых богатых семей Рима, чтобы отпраздновать избрание сына на должность. Женщины тонко пахли персидским мускусом, их не столь утонченные мужья – вином. Семьи из высшего общества наблюдали, как их вложения приносили доход в виде оливок, винограда и керамики. Каждая из их вилл выглядела как город среднего размера{19}, изобилующий собственными храмами, фонтанами и банями. «Ни один другой город{20}, – говорили о Риме, – никогда не мог по-настоящему называть себя домом правителей мира». Заявление явно было преувеличением, но самовлюбленность, которой оно пропитано, говорит сама за себя.
Тем не менее, несмотря на все старания, даже неистовые ксенофобы не могли оградить себя от соприкосновения с чужими культурами. Каждый день, проведенный на кухне, на овощном рынке и за обеденным столом, приносил новые знакомства с обычаями и странами далеких чужеземцев. В I и II вв. римляне угощались сирийскими финиками и египетскими оливками, а их империя достигла Восточного Средиземноморья. В IV в. при приготовлении популярного пастообразного сыра с травами использовали персидские груши{21}, которые впервые заметил еще Александр Македонский на границе эллинистического мира в Центральной Азии, – теперь их собирали с деревьев, растущих на римской земле. Во времена Марцеллы желанным деликатесом было мясо индийского попугая – своеобразный аналог эскарго[3] или супа из акульих плавников. Вездесущие юристы и их требовательные клиенты заказывали его в быстро растущей восточной столице империи – Константинополе. Вино ввозилось в Италию из Газы начиная с первых дней существования империи и вплоть до V в.
Эпикурейцы, которые любили подобные экзотические блюда (и не были лишены способности к саморефлексии), знали, что Римскую империю построили чужеземцы. Но к IV в. иммигрантов регулярно встречали глумлением и насмешками: римское общество, в котором некогда царило безграничное чувство свободы, оказалось заковано в жесткую двухуровневую систему. Граждане и неграждане по-прежнему жили бок о бок, иногда в одной и той же римской деревне, но у них были совершенно разные юридические права. На языке бюрократии эти иммигранты классифицировались как «союзники» (foederati), «перемещенные» (dediticii) или «удачливые» (laeti). Но они оставались заложниками этих жестких категорий латинского права и не могли получить статус полноправного гражданина. В результате иностранцы постоянно подвергались незаслуженным насмешкам за свою одежду, язык или культурные обычаи, которые они с собой принесли. «Все оскорбляют иммигранта»{22}, – усмехался латинский поэт IV в. Клавдиан.
Рим изменился. Римляне, которых развлекали такие поэты, как Клавдиан, были высокообразованной элитой, уверенной в своем положении, и предпочитали оставаться в стороне от проблем простых людей. Один писатель рассказал историю о двух обедавших вместе римлянах{23}, которые спорили о правильном грамматическом употреблении латинского слова «границы», limites, но опустили более серьезные вопросы о пограничной политике. Другие римляне клялись в своей верности не давнему идеалу Romanitas, а отдельным городам, в которых проживали. «Я гражданин Бордо»{24}, – безапелляционно заявлял один из них, лицемерно игнорируя римские дороги, по которым он путешествовал, римские деньги, которые использовал для покупки письменных принадлежностей, и римские суды, охранявшие его собственность. Местное правительство Бордо не предоставляло ни одну из этих гарантий или удобств. Они появились только благодаря казне Рима. Но для жителя римской Галлии показная гордость за родной город, вероятно, была эффективной стратегией защиты от нежелательного вторжения чужаков.
Когда стихи римских поэтов стали отдавать популизмом и имперскими амбициями, простолюдины последовали их примеру, подливая масла в огонь ксенофобии и культурного превосходства. Они делали это в своей жестокой манере – через насилие в цирке или на ипподроме, где очереди на популярные спортивные мероприятия начинали собираться за несколько дней до начала. Адреналин держал на ногах эти сборища людей, жаждущих вкусить ударную смесь выпивки и азартных игр; к тому времени, когда лошади подходили к стартовым воротам, зрители часто уже превращались в агрессивную толпу. Они со злобой смотрели на возниц, сокрушались из-за потерянных денег и, отчаявшись из-за проигранной гонки, вопили, что чужеземцев нужно изгнать из города. Один современник разумно заметил, что люди на трибунах, обуреваемые страстью, казалось, забыли, что римский народ «ради собственного выживания всегда полагался на помощь этих чужеземцев»{25}.
В чем древние проявляли поистине впечатляющую находчивость, так это в унижении других этнических групп. Некоторые римляне увековечивали свое превосходство военными монументами или высекали на стенках своих саркофагов сцены, изображающие разгром врагов; римские граждане, которые и после смерти хотели демонстрировать свой мирской успех, часто пользовались этим декоративным мотивом. Горожанин мог купить красочные статуи, чтобы украсить сад: вот здесь умирающий галл, а там – «героический дикарь» из Галатии, совершающий самоубийство. Чувство культурного превосходства, укоренившееся среди римлян, пережило даже их собственную империю. В Средние века, спустя столетия после падения Рима, монахи обменивались короткими списками{26}, в которых перечислялись худшие черты характера иностранцев с использованием тропов, позаимствованных из трудов классических авторов. Персы были неверными, египтяне – лукавыми, галлы – обжорами, саксы – глупыми, а евреи – завистливыми. Африканцы были непоследовательными, лангобарды – тщеславными, а греки, которым всегда припоминали того деревянного коня, – лживыми. Некоторые из латинских выражений, должно быть, становились поводом для смеха за средневековым обеденным столом, когда братья-христиане оттачивали свое остроумие на живых мишенях. Их монастыри сохранили лучшее из древних знаний и худшее из римских привычек, чтобы позже европейцы могли сполна воспользоваться этим наследием.
Среди тех, чья жизнь безвозвратно изменилась после нападения Алариха на культурную столицу Римской империи, был двадцатишестилетний молодой человек по имени Гонорий. Будучи вовлеченным в политику с юных лет, он не знал ничего, кроме «золотых ложек» дворцовой жизни, как блестяще заметил один латинский поэт, и пришел к власти после скоропостижной смерти своего отца. Пятнадцать лет он носил почетный титул Августа, или императора, – властелина империи, которая, согласно предсказанию Вергилия, будет простираться «до пределов вселенной»{27}.
В годы, предшествовавшие той ночи двадцать четвертого августа 410 г., юношеская неопытность, которая могла пагубно сказываться на решениях императора, не беспокоила большинство римлян. Опекуны из семейного круга и царедворцы всегда приходили на помощь со своими полезными советами. Но в это кризисное время именно он должен был править Римом, хотя сам в тот момент даже не находился в столице. Соправитель Гонория, его девятилетний племянник Феодосий II, укрылся в Константинополе. Гонорий предпочел дворец на севере Адриатического моря, недалеко от военного порта в Равенне – достаточно безопасное место, где он смог править еще тринадцать лет после нападения Алариха.
Никто не обвинял двух молодых императоров в том, что они решили жить за пределами Рима. В предшествующем столетии так поступали почти все преемники Цезаря – по административным, дипломатическим и стратегическим причинам. Чтобы управлять более чем сотней заморских владений, многие из которых сталкивались с серьезными внешними угрозами, императоры стали обустраивать свои резиденции в разных частях империи.