Овод (страница 24)

Страница 24

– Не надо! Я не могу больше слушать… Довольно, ради бога!

– Черт возьми, какой я идиот! – сказал Овод вполголоса.

Она отошла к окну и стояла несколько минут, не оборачиваясь. Когда она обернулась, он сидел, опять облокотившись на стол и прикрыв глаза руко. Казалось, он забыл о ее присутствии. Она села возле него. После долгого молчания она тихо заговорила:

– Я хочу вас спросить…

– Ну? – сказал он не двигаясь.

– Почему вы не перерезали себе горло?

Он посмотрел на нее с удивлением:

– Я не ожидал от вас такого вопроса. А мое дело?

– Ваше дело?.. Да, понимаю! Вы только что говорили о своей трусости. Но если, пройдя через все эти ужасы, вы все-таки не бросили своего дела, вы – самый мужественный человек, какого я встречала.

Он снова прикрыл глаза и, горячо пожав ей руку, удержал ее в своей. Наступило долгое молчание.

Вдруг свежее, чистое сопрано прозвучало снизу из сада, и раздались звуки веселой французской песенки:

Eh, Pierrôt! Danse, Pierrôt!
Danse un peu, mon pauvre Jeannôt![6]

При первых же словах Овод откинулся назад в кресло с глухим стоном. Джемма взяла его за руку и крепко сжала ее, как сжимают руку человека во время тяжелой операции.

Когда песня оборвалась и из сада раздались смех и аплодисменты, он посмотрел на Джемму взглядом раненого животного.

– Да, это Зитта, – сказал он медленно, – с ее друзьями-офицерами. Она хотела прийти в первый вечер до прихода Риккардо. Я бы с ума сошел, если бы она дотронулась до меня.

– Но она ведь не знает, – возразила мягко Джемма, – и даже не может подозревать, что причиняет вам боль.

– Она такая же, как креолки, – ответил он, содрогаясь. – Помните лицо ее в тот вечер, когда мы возились с нищим мальчишкой? Такой вид у всех креолок, когда они смеются.

Новый взрыв хохота раздался из сада. Джемма встала и открыла окно. Зитта стояла посреди дорожки. На голову ее был кокетливо накинут вышитый золотом шарф, и она держала высоко в руке букет фиалок, за обладание которым спорили три молодых кавалериста.

– Мадам Ренни, – сказала Джемма.

Лицо Зитты потемнело.

– Что вам угодно, сударыня? – спросила она, оборачиваясь и поднимая глаза с недоверчивым видом.

– Нельзя ли, чтобы ваши друзья говорили немного тише? Синьор Риварес очень нездоров.

Цыганка бросила фиалки на землю.

– Allez-vous en, – сказала она офицерам, – m’embêtez, messieurs![7]

Она вышла из сада на дорогу. Джемма закрыла окно.

– Они ушли, – сказала она, оборачиваясь к Оводу.

– Благодарю вас. Я очень жалею, что обеспокоил вас.

– Какое же это беспокойство…

Он сразу заметил нерешимость в ее голосе и сказал:

– Вы не кончили своей фразы, синьора Болла. Какое-то «но» осталось в вашем уме.

– Если думать о том, что у людей на уме, нельзя и обижаться, узнав их мысли. Конечно, мне не следует вмешиваться, но я не могу понять…

– Моего отвращения к мадам Ренни?

– Нет, я не понимаю, как вы можете выносить ее общество при таком отвращении. Мне кажется, это оскорбительно для нее как для женщины и как…

– Как для женщины? – Он расхохотался с резкостью в голосе. – Это ее вы называете женщиной?

– Как это некрасиво! – сказала Джемма. – Вы не имеете права говорить о ней так перед кем бы то ни было, в особенности перед другой женщиной.

Он лежал с открытыми глазами, глядя в окно на заходящее солнце. Джемма опустила штору и закрыла ставни, чтобы он не мог видеть заката, потом перешла к столику у другого окна и снова взялась за вязанье.

– Не зажечь ли вам лампу? – спросила она немного погодя.

Он покачал головой.

Когда стемнело настолько, что нельзя было больше вязать, она свернула работу и положила ее в корзинку. Некоторое время она сидела, сложив руки на коленях, и молча смотрела на неподвижную фигуру больного. Тусклый вечерний свет, падая на его лицо, смягчал жестокое, насмешливое, самоуверенное выражение и подчеркивал трагические складки вокруг рта.

По какой-то странной ассоциации мыслей она вспомнила про каменный крест, воздвигнутый ее отцом в память Артура, и надпись на нем: «Все волны и бури прошли надо мной».

Молчание не прерывалось в течение целого часа. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажженной лампой, она приостановилась в дверях, думая, что, может быть, он заснул. Но как только свет лампы ударил ему в глаза, он повернулся.

– Я сварила вам кофе, – сказала она.

– Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне.

Он взял обе ее руки в свои.

– Я думал о ваших словах, – сказал он. – Вы совершенно правы, я завязал некрасивый узел в жизни. Но подумайте, не всегда встречаешь женщину, которую можешь любить, а я побывал в страшных переделках. Я боюсь…

– Боитесь?

– Темноты. Иногда я не решаюсь оставаться один ночью. Мне нужно что-нибудь живое, что-нибудь осязательное около меня. Полная тьма, где… Нет, нет, это не то. Это только игрушечный ад. Но дело во внутренней темноте: там нет ни плача, ни скрежета зубов, только молчание… молчание…

Глаза его расширились. Она сидела молча, еле дыша, пока он не заговорил снова:

– Все это вам кажется фантазией, не правда ли? Вы не можете понять меня? Тем лучше для вас. Но я хочу сказать, что, наверное, сошел бы с ума, если бы попробовал жить в одиночестве. Не судите меня слишком строго, я не такое грубое животное, каким, быть может, вам кажусь.

– Я не могу судить вас, – сказала она. – Я не страдала столько, сколько вы. Но я тоже испытала много тяжелого, только в другом роде, и, мне кажется, я даже уверена, что если сделать нечто истинно жестокое и несправедливое только под влиянием страха, то потом наступает тяжелое раскаяние. Но, помимо этого, ваша стойкость удивительна; я на вашем месте совсем бы пала духом, прокляла бы судьбу и умерла.

Он все еще держал ее руки в своих.

– Скажите мне, – заговорил он тихо, – совершили вы хоть раз в жизни жестокое дело?

Она не отвечала, но голова ее поникла, и две крупные слезы упали на его руку.

– Говорите, – зашептал он горячо, сжимая ее руку. – Говорите! Ведь я рассказал вам все о себе.

– Да… один раз, давно, я сделала жестокое дело. Я ужасно поступила с человеком, которого любила больше всех на свете.

Руки его сильно дрожали, но он не выпустил ее рук.

– Он был нашим товарищем, – продолжала она, – и я поверила клевете на него, грубой, вопиющей лжи, придуманной полицейским начальством. Я ударила его по лицу, как предателя… В тот же день. он утопился. Через два дня я узнала, что он был совершенно невинен… Такое воспоминание, пожалуй, не легче ваших… Я охотно дала бы отрезать себе руку, если бы этим можно было исправить то, что я сделала.

В его глазах сверкнул опасный огонек, какого она раньше никогда у него не замечала.

Он неожиданно наклонился и поцеловал ей руку.

Она отдернула ее в испуге.

– Не надо! – сказала она умоляющим тоном. – Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело.

– А разве тому, кого вы убили, не было тяжело?

– Тому, которого я убила… Ах, вот Чезаре у ворот! Мне… мне надо идти.

Когда Мартини вошел в комнату, он застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе.

Глава IX

Несколько дней спустя Овод вошел в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был еще довольно бледен и хромал сильнее обыкновенного. Риккардо, сидевший за одним из соседних столов, поднял голову и взглянул на него. Риккардо очень любил Овода, но не выносил в нем одной черты – той странной личной злобы, с какой он преследовал своих общественных врагов.

– Вы подготовляете новое нападение на несчастного кардинала? – спросил он с ноткой досады в голосе.

– Почему это вы, милейший, в-всегда-а приписываете людям з-злые умыслы? Это отнюдь не по-христиански. Я просто готовлю статью о современной теологии для н-новой газеты.

– Какой новой газеты? – Риккардо недовольно сдвинул брови.

То, что вместе с ожидаемым новым законом о печати оппозиция готовилась удивить город изданием новой радикальной газеты, стало уже секретом полишинеля, однако формально это был все еще секрет.

– Она будет, конечно, называться или «Шарлатаном», или «Церковным календарем».

– Тише, Риварес. Мы мешаем другим читающим.

– Ну так вернитесь к своей медицине и предоставьте мне заниматься теологией. Я не мешаю вам выправлять сломанные кости, хотя знаю о них гораздо больше, чем вы.

И с сосредоточенным видом Овод погрузился в чтение проповедей. Один из библиотекарей подошел к нему.

– Синьор Риварес, вы были, если не ошибаюсь, членом экспедиции Дюпре, исследовавшей притоки Амазонки? Не будете ли добры дать нам кое-какие справки о ней? Одна дама спрашивала отчеты этой экспедиции, а они как раз у переплетчика!

– Какие сведения ей нужны?

– Ей нужны только год отправки экспедиции и год, когда она проходила через Эквадор.

– Экспедиция покинула Париж осенью тридцать седьмого года и прошла через Квито в апреле следующего. Мы провели три года в Бразилии, потом спустились к Рио и вернулись в Париж летом сорок первого. Не нужны ли этой даме даты отдельных открытий?

– Нет, спасибо. Это все, что ей требуется. Я записал годы. Беппо, отнесите, пожалуйста, этот листок синьоре Болле. Еще раз благодарю вас, синьор Риварес. Простите, что потревожил.

Овод откинулся на спинку стула, и брови его поднялись в недоумении. Зачем ей понадобились эти даты? Зачем ей знать год, когда экспедиция проходила через Эквадор?..

Джемма ушла домой с полученной справкой. Апрель 1838 года, а Артур умер в мае 1833-го. Пять лет…

Пять лет… И потом он говорил о роскошном доме, где он жил, и о ком-то, кому он верил и кто его обманул… обманул его, и обман открылся…

Она остановилась и заломила руки над головой. О нет, это чистое безумие!.. Нет, это невозможно, это бессмысленно… А между тем как тщательно обыскали они тогда всю гавань!

Пять лет… И ему не было еще двадцати одного, когда тот матрос… Значит, ему должно было быть девятнадцать, когда он убежал из дому. Ведь он сказал: «полтора года…» И откуда у него эти голубые глаза и эти беспрерывные движения пальцев? И отчего он так озлоблен против Монтанелли? Пять лет… пять лет…

Если бы только знать наверняка, что он утонул, если бы она в то время видела его труп!.. О, тогда эта старая рана, вероятно, зажила бы наконец и старое воспоминание перестало бы так мучить ее. И лет через двадцать она привыкла бы, может быть, смотреть без ужаса в прошлое.

Вся ее юность была отравлена мыслью об этом поступке. День за днем, год за годом упорно боролась она с демоном раскаяния. Она не переставала твердить себе, что работа ее – в будущем, не переставала закрывать глаза и уши перед страшным призраком прошлого. Но изо дня в день, из года в год преследовал ее образ утопленника, уносимого морским приливом. И неутомимо поднимался в сердце ее крик: «Артур погиб! Я убила его!» Порою ей казалось, что бремя слишком тяжело, что у нее нет сил нести его дальше.

И, однако, она отдала бы теперь половину своей жизни, чтобы снова почувствовать это бремя. Мысль, что она убила его, сделалась для нее уже привычным страданием; она слишком долго изнемогала под тяжестью этой мысли, чтобы упасть под ней теперь. Но если она толкнула его не в воду, а в… Она опустилась на стул и закрыла лицо руками. И подумать, что вся жизнь ее была омрачена призраком его смерти! О, если бы она толкнула его только на смерть, а не на что-нибудь более страшное…

[6] Эй, Пьеро! Танцуй, Пьеро!Попляши-ка, друг Жанно! (фр.)
[7] Уходите, господа, вы мне надоели! (фр.)