Последнее безумное поколение (страница 3)

Страница 3

Шестнадцать! Возраст томительный. Выходил на балкон. Борис и любимый племянник Чупахина Леня-курсант (белокурый херувим) маялись во дворе. Разделенная на черно-белые клетки площадка, и на ней шахматные фигуры в человеческий рост, стала любимым их местом отдыха. Предполагалось, что умственная зарядка будет тут сочетаться с физической. Но друзья больше любили химическую. Бутылки прятались за фигурами, и Чупахин из своего кабинета на первом этаже, думаю, с отчаянием, наблюдал эту, самую медленную, игру. Фигуры огромные, тяжеленные, и Леня с Борисом передвигали их крайне неохотно – только из-за движения солнца, прорывающегося сквозь ветви и смешения теней. В тени стояли бутылки сладчайших вин, казавшиеся такими заманчивыми, особенно издали, поскольку с утра я не пил. Крикнув им на бегу что-нибудь вроде «Ходи конем!», мчался на море. И только возле больных на костылях притормаживал бег.

Выбегал на галечный пляж. Штормило всегда! Огромные прозрачные горы сжирали длинный бетонный мол, потом, разлившись по берегу, отступали, с грохотом утаскивая с собой гальку. Пауза… и опять – оглушающий грохот! Какие-то акробаты прыгали с мола прямо в надвигающуюся волну, потом их выбрасывало, кувыркая, и они, хохоча и вытирая одной рукой лицо, а дугой упираясь в склон, съезжали с грохочущей галькой по пляжу. Я тоже предавался этому несколько дней, и это было неплохо – пока я не нашел свое.

За мысом было райское место. Ветер туда не проходил. И волны – тоже. Буйство тут было задавлено бетонными глыбами, ярко-белыми, но с ржавыми крюками, цепляя за которые их и кидали сюда… И теперь тут была сладкая тишь. Ароматы цветов долетали с крутого берега. Между глыбами были лишь небольшие пространства ярко-синей, прозрачной, тихой воды. Вот где можно было ею насладиться, медленно плавая, видя красивое дно с подвижной солнечной сетью на нем. И главное, на одной из белых, нагретых солнцем граней наклонно уходящей в прозрачную воду глыбы сидела она – загорелая, длинноногая, стройная, с белой волной волос, сбегающих по спине, и голубыми глазами, скромно опущенными. Иногда она спускалась и плыла – в метре от меня! Ноги божественно преломлялись в воде… А я тут плюхнусь, как бегемот! И мой взгляд вдруг приковывал к себе белый замок на горе, заросшей цветами, – с колоннами и мраморной лестницей, по которой мы с ней могли бы пойти, что было бы, кстати, удобно… но не сейчас. Потом она уходила, так и не глянув на меня. Но тихо улыбалась, опустив глаза.

Вечером мы с орлятами шли на танцы с оглушающим военным оркестром. Но она не ходила туда. Дамы были, и, судя по нарядам и лицам, готовые к бою… Но увы – пожилые! А кто для нас тогда не был пожилым?

Друзей моих это не огорчало. Они выпивали на скамейке в кустах – кстати, в оживленной компании, где мы были приняты. «Хватит вам!» – говорил иногда кто-то из собутыльников. Чудесное время, когда заботятся о тебе!

Впрочем, я имел право выпить: «Несчастная любовь!» – и от выпитого она становилась еще более несчастной, пронзительной. Чем бы я там жил без нее? Борис интересовался военной практикой, удивляя своей эрудицией даже профессионалов:

– Ну и что, какие у вас ножи? Разве это лезвия!

И лишь когда музыка прерывалась, мы обращали внимание на Леню. Он молчал, но пил безостановочно.

– Ну как этот? Готов? Совсем удара не держит! – произносил Борис, и мы волокли Леню «до хаты»… Для этого, собственно, нас и пригласили. Но какие обиды? Благородное дело. И мы, как два ангела, несли его.

А с утра – похмельная шахматная партия. Я слышал голос Бориса, поучающего Леню: «У нас на Шкапина и не так поддают – но удар держат». Впрочем, он наставлял и более старших: не те носят штык-ножи, предписаны другие!

В последний мой день (откуда узнала?) она уже прямо глянула мне в глаза, в душу. То было счастье!.. Но я лишь помахал ей рукой.

Когда Чупахин провожал нас, мой вид одобрил:

– Вот ты, Валерка, отлично отдохнул, молодец! А вы… шахматисты, – он насмешливо глянул на Леню и Бориса, – словно и не отдыхали.

Леня виновато вздохнул.

– Работали! – хмуро проговорил Борис.

Глава 3

Батя, узнав о моих недомоганиях (правда, с некоторым опозданием), примчался к нам.

– Давай в Суйду его возьму, отдохнет!

– Спохватился! – проговорила мать. – После Сочи что ему твоя Суйда? Картошку окучивать? Внуку академика?

Я смутился.

– Я готов.

Хоть в тундру – лишь бы не обидеть никого. Тем более родителей. В Суйде мне неожиданно понравилось. Хотя вид скромнее, чем на юге. До этого я тут был лишь однажды, зимой. Но тогда, видимо, не дозрел.

Но теперь и конюшня меня пьянила. Отец, внедряя меня в жизнь, послал меня из своего кабинета сказать конюху, чтобы запрягал. Я спустился по лестнице, вдыхая затхлые запахи здания, некоторые – незнакомые, и вышел во двор. Дирекция была единственным сохранившимся зданием из имения Ганнибала. Батя мне уверенно сказал (в моем возрасте, наверное, уже можно?), что именно в этом здании (и конечно, именно на этом старинном диване, комментировал я) был зачат Пушкин. Отец уверял, что родители поэта были здесь именно тогда. Где же еще? Спорил, горячился… Фантазер еще тот!

И вот я в конюшне. И чувствую упоение. Как будто я здесь родился! Или, во всяком случае, был зачат. Как бередят запахи прелой упряжи, навоза – словно это было первое, что я вдохнул. Советовал бы парфюмерам сюда заглянуть. Гулко перебирающие копытами кони в пахучих стойлах… И еще – едкий пот, щекочущий ноздри; сладкий аромат сена. Буду тут жить!

Конюх, как король – так он королем тут и был, – устроил себе королевское ложе в крайнем стойле: седла, чересседельники, хомуты и прочая мягкая кожаная утварь заполняли пространство. Одно из уютнейших – видимых и нюхаемых мной! Разумеется, хозяин лежал, развалясь, одна нога (в кожаным сапоге) привольно вытянута, другая поджата. Кнутом (кожей обмотана и ручка) он похлопывал по ладони. Властелин!

– Чего тебе? А! Директоров сынок. Запрягать, что ли?

– Да! – Глаза мои, видимо, сияли.

Он надел на плечо хомут, взял чересседельник и остальную упряжь.

– Нравится тебе тут?

– Да!

Он кивнул удовлетворенно. Видимо, «зарубив что-то себе на носу». Или «намотав на ус». Подключив, думаю, смекалку и цепкость. Он подошел к высокой белой кобыле с таинственной кличкой Инкакая. Такая вот Инкакая. Белая и могучая. Кося взглядом, попятилась.

– Стоять! – Он надел ей через уши кожаную уздечку. – Подури тут мне! – Вставил между желтых ее зубов в нежный рот с большим языком цилиндрическую железку, прищелкнул и, не оборачиваясь, повел кобылу за собой. Та послушно шла, цокая копытами и шумно вздыхая. Директорский тарантас стоял, выкинув вперед оглобли, Конюх, покрикивая, впятил кобылу между оглобель, хвостом к тарантасу, кинул на ее хребет чересседельник.

– Ну, запрягай! – Он с усмешкой протянул мне хомут.

– А… – Я застыл.

– Ну тогда смотри!

Теперь я умею запрягать лошадь (и надеюсь, не только лошадь, но и саму жизнь).

Хомут, оказывается, напяливается на голову лошади, а потом и на шею, низом вверх, и только потом переворачивается в рабочее состояние.

Отец, хоть и директор селекционной станции, запросто вышел (такой человек) к не запряженному еще экипажу и азартно поучаствовал в процессе, затянув подпругу, упершись в хомут ногой, что сделало вдруг все сооружение, включая оглобли, натянутым как надо, похожим на планер – сейчас полетим! И даже кобыла, словно приобретя крылья, зацокала нетерпеливо копытами и заржала. Отец сел в тарантас (тот слегка накренился), протянул руку мне.

– Ну! Давай!

– Какой сын у вас! – восторженно проговорил конюх, подсаживая на ступеньку тарантаса меня.

– Какой? – отец живо заинтересовался.

– Нравится ему все! – проговорил конюх.

Я восторженно кивнул. Отец ласково пошебуршил мне прическу. Я смутился, и он, кстати, тоже. Стеснялись чувств.

– Н-но! – произнес отец с явным удовольствием, и сооружение тронулось. Мы поехали по полям. Отец держал вожжи, иногда давал их мне. – Нравится?

Я кивнул. Прекрасный вид!

– Ну, если тебе так нравится… Так, может быть, поработаешь тут? Поможешь нам.

Давняя его идея, которой мама противилась… Но я у отца.

– Можно! – сказал я.

Лучше всего, конечно, поработать было бы кучером тарантаса директорского, лететь над полями, разговаривать с высоты. Но, думаю, и отец, посадив сына на такую должность, да и я сам бы чувствовал неловкость. И пришлось мне, как всем, к шести утра ходить на наряды – еще в полутьме. У дирекции собирались люди, и бригадиры назначали, кому куда. Обо мне вспоминали лишь в конце, когда самые важные дела были «наряжены». На меня поглядывали с тоской (как бы не ошибиться!), и я мучился. Эмоции мои бушевали в двойном размере. Моя постоянная восторженность, желание восхититься всем, чтобы люди радовались, приводила к тяжелым последствиям. Если «так уж тебе все нравится» – делай! Кляча, которая одна осталось в конюшне (как специально для меня), каток – бревно на оси… Да, реальность порой придавливает эмоции, как этот каток. А ты не знал?

Бескрайнее озимое поле надо «прикатать» тяжелым катком, после этого семена лучше всходят. Каток иногда не крутится, тащится, и лошадь сразу же останавливается. Тяжелее тащить. Надо сгрести с бревен лишнее. Бока лошади «ходят». Устала. И вот – демарш, она поднимает хвост, маленькое отверстие под хвостом наполняется, растягивается, и вот – «золотые яблоки», чуть дымящиеся, с торчащими соломинками, шлепаются на землю. Наматывать это на бревно мы не будем, иначе этот аромат – и само «вещество» тоже – будут с нами всегда. Уберем вручную с пути. Ну что, утонченный любитель навоза, счастлив? Да! Можно катиться дальше.

Помню, дал слабину, съехал с лошадью к ручью поплескать подмышки, умыть лицо. Ну и побрызгать на лошадь. Кожа ее, где попадали капли, вздрагивала, она пряла ушами и вдруг заржала. Надеюсь, радостно. Но бревно впялить обратно на бугор долго не удавалось, вспотели с моей кобылой, хоть снова мойся. Сладкий пот.

И вот стою в длинной очереди к крохотному, особенно издалека, окошечку кассы. Какой-то седой мужик узнает меня.

– Так ты Георгия Иваныча сынок? Так идем, проведу тебя.

Я мотаю головой: «Нет!» Достоинство не позволяет! Оно именно в том, чтобы стоять в этой длинной очереди, быть в этой пыльной толпе, как все. Хватило упорства на долгую, нудную работу – так не стоит терять достоинство уже в самом конце. И вот – мне протягивают в окошечко ведомость, где против моей фамилии стоит сумма, написанная перьевой ручкой. Никакая другая сумма не давалась мне так трудно и не была мне так дорога. Пересчитав даже копейки, я бережно сложил все в кошелек и спрятал его в нагрудный карман. Некоторые, заметил я, закалывали карман булавкой. Умно. Перейму.

С полным правом я двигаюсь в этой, теперь уже праздной толпе и вместе с ними сворачиваю в какой-то двор – темный, теплый, тесно набитый людьми. Все подходят к огромной кастрюле на табуретке, и запросто черпают половником какую-то бурую жидкость, и пьют. Что это было, думаю я теперь. Брага? Но в тот вечер я не задаюсь вопросами, зачерпываю и пью. Имею право! Сладко! И через минуту я уже хмельной, радостный, бестолковый, заговаривающий с одним – и заканчивающий разговор уже совершенно с другим. Гляжу – и со всеми примерно то же самое. Неумолчный гул. Свадьба это, что ли, раз угощают всех? Или, наоборот, поминки? Лучше всего запоминается то, что ты так и не понял до конца.

– А ты быстро вписался! – с улыбкой, но и с легким удивлением произносит отец, когда я появляюсь.