Жила-была девочка (страница 6)

Страница 6

Отчим же, оставив детей у своей матери, сам тем не менее с ними жить не стал и вернулся обратно к нам. Я, конечно, удивилась, но меня никто не спрашивал. Он по-прежнему пропадал в рейсах, и я, можно сказать, осталась вдвоём с матерью, как и хотела. Но мать, почувствовав полную свободу, уже не переставая шлялась и пьянствовала, и через месяц-два такой жизни отчим махнул рукой и ушёл от нас окончательно. Накануне своего ухода он подсел к бабкам на лавочке у подъезда и поведал им, что мать моя шлюха и пьяница, и у косой Зинки в тот вечер наступил триумф. Зинка наконец-то выиграла многолетние соревнования за семейное благополучие, потому что у неё был нарядный фартук с петухами, пирожки с капустой, непьющий муж и отпуск на Азовском море, а у нас была сплошная пьянка и разруха.

Отчим вывез тогда и телевизор, и холодильник, и даже письменный стол, который я не хотела ни с кем делить. Он забрал всё, что когда-то купил в дом, и мы с матерью оказались на руинах. В кухне остался одинокий старый буфет, из которого воняло старой тряпкой и приправой хмели-сунели. Но тут снова подключилась баба Вера и, к счастью, вместо нового мужа, приволокла нам в дом старый холодильник, который по дешёвке ей отдала соседка. Спала я на своей кушетке, которую мне купили ещё в раннем детстве, но я всё равно в неё спокойно помещалась, а от Людки мне достался секретер, и я наконец-то смогла всё устроить так, как мне хотелось. Расставила книги и учебники, внутрь наклеила открыток и фотографий, а в пластмассовой сувенирной кружке с видами Сухуми стояли цветные карандаши. Я теперь была полноправная хозяйка в своей комнате и даже сама выстирала старые занавески и вымыла окно. Остаток лета я провела у бабушки и в конце августа вернулась в Перловку к маме, чтобы пойти в седьмой класс.

Наконец-то мы с матерью остались вдвоём. Мать устроилась посудомойкой в заводскую столовую, сильно уставала и по-прежнему любила выпить. Компании, правда, уже собирала нечасто, зато время от времени приводила в дом очередного Толяна. Толян – это Анатолий, популярное в те годы имя. Все их называли Толянами, мать же просила называть дядя Толя. Я к Толянам никак не обращалась и мечтала, чтобы они куда-нибудь сгинули и освободили нашу квартиру от своего перегара и семейных трусов. Почему-то они любили расхаживать по дому в одних трусах, зажав в зубах папиросу и чувствуя себя хозяевами. Все эти дяди Толи были обыкновенные ханыги с того же завода, где крутилась белкой в колесе мать. Они были, как правило, разведены, платили алименты и с первой семьёй не знались. Мать заводила с ними дружбу на почве общих интересов, а интересы эти укладывались в простую схему – после работы взять бутылочку и вечерком за ужином выпить по стаканчику под пельмени и кино с Николаем Рыбниковым. В выходные можно было позвать гостей, таких же алкашей, и выпить уже как следует, по-большому. Стол тогда снова, как и раньше, стали накрывать в комнате, а на смену «Листьям жёлтым» пришёл «Голосок малиновки». Мать с Толяном и гостями пили, пели, плясали, иногда дрались, затем мирились, ночью обоссывали простыни и матрас, а наутро ничего не помнили. В квартире воняло перегаром и килькой в томате. Я закрывалась в своей комнате с книгой и тихо страдала. Я ненавидела эти сборища, этих Толянов и мать я уже тоже ненавидела. Мне хотелось жить в чистом уютном доме, где есть нарядная посуда, душистая пена для ванны, тёплая пижама и цветной телевизор, я мечтала о родительской любви и заботе, и чтобы мама была такая, как доктор Юлия Белянчикова из программы «Здоровье», и чтобы пекла по утрам оладьи и трогала рукой лоб, если поднималась температура. Наша с матерью нищая и убогая квартирка не знала генеральных уборок, старая мебель давно превратилась в рухлядь, чай пили из гранёных стаканов, а дымом провоняли не только стены и шторы, но ещё и все внутренности старого шкафа. Мать с Толяном курили везде, только в мою комнату не совались. Денег никогда не было, получки не хватало даже на еду, а моя пенсия по утере кормильца мгновенно пропивалась. Иногда бабке удавалось перехватить у почтальонши мои сиротские копейки. Она ей жаловалась на мать с Толяном, называла их пропойцами и говорила, что мать котует. Я не понимала, что значит «котует» – котов у нас никаких не было.

Матери я мешала, она считала, что имеет право на личную жизнь, и после попойки они с Толяном частенько запирали дверь в комнату, просовывая в дверную ручку ножку стула, где предавались пьяной случке. К чувству ненависти примешивалась ещё брезгливость и чувство стыда, я недоумевала, как эти животные могут испытывать то, о чём показывали в фильмах про любовь, где мужчина нежно обнимает женщину, дарит ей цветы и духи и открывает дверцу автомобиля. Сама я мечтала о любящем и заботливом муже, который будет такой же красавец, как французский музыкант Дидье Маруани. Недавно в Москве как раз прошёл концерт группы «Спейс» в Олимпийском, на который ходила Людка и припёрла целых три программки с его фотографией. Я повесила программку над кроватью, приколов её иголками к обоям, таким образом у меня получился собственный красный уголок, и по вечерам можно было смотреть на Дидье и даже иногда с ним разговаривать. Например, рассказать ему, что все мальчишки – дураки, они плюются через трубочку жёваной бумагой и огрызками ластика, а противная Тамара Павловна заставляет учить наизусть «Бородино», вместо того чтобы оставить детей в покое и самой учить это несчастное «Бородино», если уж так приспичило. А ещё рассказать, что мать снова пьяная, ёлки к Новому году опять нет и очень хочется настоящие фирменные джинсы, которые будут протираться и отливать белизной, вместо рябых серых колготок. Мне, конечно, не нравились простые колготки и старые платья, доставшиеся от Людки, а вместо стоптанных босоножек из «Детского мира», я мечтала о белоснежных кроссовках, как у воображалы Кузнецовой. Кроссовки эти были лёгкие и воздушные, как печенье безе – если бы у меня такие были, я бы на ночь их ставила в сервант, потому что в грязном коридоре им было не место.

Иногда, в особенно горькие дни, я плакала, смотрела на портрет и мысленно просила Дидье, чтобы он пришёл и увёз меня из этого ужасного дома к себе в Париж, где есть Эйфелева башня, шоколадные эклеры и духи «Magie noire». Духи эти появлялись иногда в универмаге и стоили восемьдесят рублей, цена была неслыханной, потому что мать, например, получала в месяц шестьдесят и никаких духов себе никогда не покупала. А я грезила Парижем, в самом слове «Париж» мне слышались запахи летнего утра, школьных каникул и жареных кофейных зёрен. Париж манил, он подкрадывался ко мне ещё из детства, со сказкой про Золушку и песней Мирей Матье «Pardonne-moi». И я даже однажды выпросила у бабки два рубля, чтобы пойти в парикмахерскую и сделать себе причёску, как у знаменитой французской певицы. Тогда все женщины с удовольствием носили эту модную стрижку «Сессон», а бабка называла «сЭсон». В парикмахерской поддатая Зинка обкорнала меня под горшок, и походила я теперь скорее на гоголевского кузнеца Вакулу. Я ревела и боялась идти в школу, но так как почти всем моим одноклассникам знаменитый салон «Чародейка» был недоступен, то моего уродства никто особенно не заметил. Потом ещё появился модный «Гаврош», но больше я на эксперименты не решалась. В четвёртом классе, с приходом иностранного языка, я попала во французскую группу, куда записали будущих представителей рабочего класса. В английскую же отправились дети первого сорта, потому что английский язык считался более перспективным, за ним было будущее. Французский был красивый, приятный на слух и очень мне нравился, но преподавала его унылая очкастая Марго, которая носила и зимой, и летом скучный серый сарафан и которой можно было дать и тридцать лет, и шестьдесят. Ещё из французского у меня была ручка Bic, маленький брелок в виде Эйфелевой башни, который я нашла в школьном дворе, и старая засохшая тушь L'Oreal, которую я спёрла у Людки. В тушь я не плевала, а смачивала засохшую кисточку водой из-под крана, соблюдала гигиену. Иногда в булочной вместо серого мокрого кирпича я покупала длинный белый батон за двадцать две копейки, который был похож на французский багет. Мать ругалась, но я не обращала внимания и размазывала на ломтик крошащееся мороженое масло – о французских сырах приходилось только мечтать. В буфете у нас стояла бутылка из-под коньяка Napoleon с завинчивающейся железной крышкой, с ней мать ходила за подсолнечным маслом, которое в бакалейном разливали из большой железной фляги.

Но самым заветным моим желанием были туфли-сабо. Они были очень французские, я страстно о них мечтала и была ими просто одержима. Тогда, в самом начале восьмидесятых, они вошли в моду, появились даже детские модели. Самыми вожделенными были белые в мелкую дырочку, с заклепками. Мне бы, конечно, сгодились и красные, и жёлтые, но белые я видела в журнале «Бурда моден», который попался мне на глаза, когда я была в гостях у бабушки Нади. На страницах журнала, помимо женской моды, была ещё и детская. Я с интересом разглядывала нарядных девочек с распущенными локонами и в платьях с длинными пышными юбками, на ногах у них были разноцветные полосатые гольфы и те самые сабо. Ещё у них были розовые с голубыми медвежатами подушки и одеяла, прозрачные стеклянные вазочки с клубничным кремом и новогодние ёлки, украшенные не по-нашему шариками и сосульками, а свечами и бантами. На каминах висели пёстрые носки для подарков. Я разглядывала журнал и вдруг очень чётко поняла, что не хочу быть ни пионеркой, ни тимуровкой, ни Зоей Космодемьянской, ни даже Гулей Королёвой, хотя книжку «Четвёртая высота» очень любила. А хочу я быть красивой девочкой с длинными волосами, в нарядном платье и туфлях сабо. Я грезила о них с утра до ночи и мне казалось, что моя жизнь сразу изменится, едва они окажутся у меня на ногах. Из унылой пионерки я превращусь в красивую уверенную отличницу, с которой мечтают дружить все девочки, да и мальчики тоже. Господи, как я мечтала о них! Никогда в жизни больше ни о чем я так не мечтала, как об этих несчастных сабо. Конечно, у меня потом было ещё очень много разных фантазий и желаний, но никогда ничего больше я не хотела в своей жизни так отчаянно, так неистово и так рьяно. Я, можно сказать, очень талантливо их хотела.

Когда однажды, 9 мая, мы с подружками отправились на ВДНХ смотреть салют, нам повстречалась девочка моего возраста, которая была в тех самых белых сабо. Она по очереди тянула за рукав то мать, то отца и канючила:

– Ну когда мороженоеее? Ну пойдём за мороооженым.

Я тогда сильно удивилась, как можно хотеть простое мороженое, когда на ногах такая роскошная обувь. Мне казалось, появись эти волшебные туфельки на моих ногах, я не то что мороженое, я совсем есть перестану, а ещё лягу в них спать, прямо под одеяло.

А один раз Катька из нашего двора, у которой были эти самые сабо, дала мне их померить. Когда мне пришлось их снять и вернуть владелице, у меня даже зубы заныли. Я не знала, сколько они стоят, чьего они производства и откуда они берутся на ногах самых обычных девчонок, но я точно знала, что их надо достать. Целое лето мы с Людкой провели в поисках обуви. Мы каждый день, как на работу, вставали с утра пораньше и ехали на охоту в центр. Там в магазинах всегда что-то выбрасывали, и Людка искала себе сапоги, а я мечтала напасть на след сабо. Первым делом мы ехали в Центральный Детский мир, потом шли в ГУМ, ЦУМ и Петровский пассаж. В течение долгого времени мы приезжали безрезультатно, но однажды увидели огромную очередь, спускающуюся по лестницам всех пяти этажей Детского мира. Сердце мое бешено подскочило, и я понеслась смотреть, что дают. Я готова была стоять день, ночь, неделю без воды, еды и туалета, лишь бы заветные туфельки оказались на моей ноге. К моему горькому разочарованию, выбросили в тот день какую-то ерунду – кажется, это были детские сапожки, которые меня совершенно не интересовали, и я тогда была очень разочарована. В то лето мы так ничего и не нашли.