Цыган (страница 10)
Все же он пришел к выводу, что мать могла расстроиться, узнав от него, как переживает Будулай потерю своей жены, и решил в дальнейшем избегать разговоров с ней на эту тему. Однако, к его удивлению, она сама стала каждый вечер интересоваться, как справляется он с работой, доверенной ему Будулаем, далеко ли еще до конца и удается ли Ване сохранить от Будулая свою тайну. Ей почему-то хотелось знать об этом в мельчайших подробностях: и какой должен быть узор на решетках ограды, и как будет выглядеть калитка, и скоро ли Ваня закончит последнего коня. Волей-неволей Ване приходилось удовлетворять ее любопытство. Он не мог бы сказать, что это было ему неприятно. Ему льстило, что мать вдруг воспылала таким интересом к его работе и разговаривает с ним об этом как с мужчиной.
Отвечая ей, он говорил, что работа совсем подходит к концу, уже закончен и четвертый конь, осталось лишь сварить калитку. Он воспроизводил на листке бумаги карандашом, какой получается узор. А свою тайну ему пока удавалось от Будулая сохранить, хотя это и нелегко, потому что буквально приходится подстерегать минуты, когда Будулая не бывает в кузне. Да и кузня такая маленькая, что в ней трудно что-либо спрятать.
– Это ты хорошо придумал, – говорила мать, относясь с неподдельным уважением к его тайне.
Кроме того, она спрашивала у Вани, о чем они говорят в кузне, оставаясь долгие дни вдвоем с Будулаем. Не может же быть, чтобы они все время только и говорили о своей работе?! Ваня снисходительно усмехался:
– Конечно нет. Только честное комсомольское?
Она немедленно поднимала палец.
Рассказывая, Ваня искоса любовался ею, не без сыновней гордости отмечая про себя, какая у него еще молодая мать, если она с такой жадностью, как девочка, раскрыв большие серые глаза и приподняв брови, слушает все те истории из жизни цыган, что сам Ваня узнал из уст Будулая. Поставит локти на стол и слушает не перебивая. А на другой половине большого обеденного стола точно так же поставила локти Нюра и тоже, распахнув глаза, слушает. Вылитая мать! Ее Ваня тоже заставлял давать комсомольское слово и, зная характер сестры, ничуть не сомневался, что она сдержит его. Она была похожа на мать не только внешне.
Когда же Ваня стал рассказывать, как Будулай, уезжая в армию, прощался в степи с женой, он увидел, как по щекам матери текут слезы. Внезапным движением она притянула Ваню к себе и, крепко обнимая, прижала к своей груди его голову. Он не на шутку испугался, услыхав, как гулко колотится у него под ухом ее сердце.
– Мама, вот ты и опять расстроилась! Я не буду больше рассказывать, – с упреком сказал он, заглядывая ей в лицо своими прекрасными черными глазами.
Она наклонилась и стала целовать их короткими, быстрыми поцелуями. Нюра с неодобрением смотрела на эти нежности матери и сына.
– Нет, нет, рассказывай. А слезы я сейчас вытру. Это я просто вспомнила, как мне самой приходилось расставаться. Много горя война принесла людям. – И тщательно, насухо вытерев глаза подушечками ладоней, она спросила у Вани с полушутливой улыбкой: – Ну а про меня у тебя никогда не спрашивал твой Будулай?
– Нет, мама, не спрашивал.
Ее лицо немного потускнело.
– И никогда ничего про меня не говорил?
Ваня со смущением вспомнил:
– Говорил.
– Что?
– Он говорил, что ты, мама, у меня хорошая.
Она недоуменно подняла брови:
– Так он сказал?
– Да. Ты напрасно, мама, его боишься. Он совсем не страшный.
– А я его, сыночек, не боюсь. Так можешь ему и сказать. Откуда ты взял? Если тебе с ним хорошо, то чего ради и я буду его бояться?
После этого она ушла в другую комнату, и вскоре Нюра стала подмигивать брату, знаками показывая ему что-то у себя за плечом. Ваня заглянул через ее плечо в соседнюю комнату и увидел, что мать стоит у стены и внимательно рассматривает свое отражение в зеркале. Брови у нее приподняты, и вообще на лице такое выражение, будто она хочет и никак не может понять, почему это она вдруг стала хорошей. До этого ее в хуторе не баловали такими словами.
А утром Ваня опять ушел в кузницу, и у него продолжались там свои разговоры с Будулаем. В самом деле, не весь же день они там раздували огонь и стучали по наковальням. Молоток – не игрушка, надо и дух перевести.
Ваня, конечно, поспешил сообщить Будулаю, что мать теперь уже совсем перестала его бояться.
– Она мне разрешила и вам об этом сказать.
Если бы Ваня был не так молод и простосердечен, он бы заметил, что Будулай не остался к этому известию равнодушным. Он заметно повеселел и захотел узнать от Вани, какими словами говорила его мать об этом.
– Да какими?.. Самыми обыкновенными. И еще она давно просила вам передать, что вы очень хорошие дверцы сделали на свинарнике. Теперь хряки их никогда не разобьют. Сразу, говорит, видно, что мастер.
Ему доставляло удовольствие передавать эти слова матери своему другу. Ваня испытывал явное облегчение, что теперь ему не нужно было играть в молчанку и в прятки с этими двумя близкими ему людьми, и тщеславно радовался, что сумел, кажется, перекинуть некое подобие моста между ними.
Во всяком случае, если Будулай и Клавдия по-прежнему и не встречались друг с другом, то при посредстве Вани они уже успели узнать друг о друге много такого, чего не знали раньше.
И если Клавдия, расспрашивая по вечерам сына, все больше узнавала о прошлой жизни Будулая среди цыган и его военной фронтовой жизни, то и Будулай немало уже знал о том, как ей пришлось одной жить в военные и первые послевоенные годы с детьми-двойняшками. Как она вынуждена была брать их с собой за Дон, потому что дома их не на кого было оставить, а детские ясли в колхозе тогда еще только строились. Покормит грудью, положит их под вербу и потом поглядывает на них между делом. А вокруг бродят по лесу свиньи. Один раз племенной хряк вырвался из загона и чуть было не поднял на клыки Нюру. Женщины еле отбили.
Будулай, слушая рассказы Вани об этом, мрачнел и надолго замолкал. Он начинал стучать по наковальне с таким ожесточением, будто намеревался вогнать ее в землю.
Между тем Ваня уже сварил и калитку для ограды. Наступил солнечный день середины октября, когда в грузовую автомашину, с шофером которой договорился Будулай, погрузили все, что за это время было сделано в кузнице Ваней, поднялись из хутора в степь и там разгрузились у одинокой могилы на окраине кукурузного поля.
– А это что у тебя в мешке? – с удивлением спросил Будулай.
Ваня молча стал развязывать мешок, брошенный им при погрузке в кузов машины. Теперь он мог открыться. Это был ажурный, с красной звездочкой шпиль, потихоньку от Будулая сваренный Ваней из железных прутьев.
Будулай растерялся, чувствуя, как сердце вдруг застучало у него в ушах, и сумел лишь сказать:
– Звездочки, Ваня, ставят только на могилах героев.
Но Ваня предвидел это возражение:
– Мама сказала, что можно ставить и всем тем, кого убили фашисты.
Против этого Будулай не смог ничего возразить.
Ограду вокруг невысокого холмика земли поставили быстро. Врыли четыре железных столба, связали на них ажурные решетки. Теперь Будулай мог одним взглядом охватить все, что было сделано его юным другом.
И вдруг на какое-то мгновение почудилось Будулаю, что эти вкованные в решетки с четырех сторон железные кони с развевающимися гривами сейчас сорвутся с места и понесут ограду с могилой по осенней степи, как когда-то они носили кибитку с его Галей.
Отпустив Ваню домой, он остался в степи наедине с воспоминаниями о том, что было самым дорогим в его прошедшей жизни. Теперь все это было позади, как сама его прошлая полудикая жизнь с ее кочующими по степи кибитками, с шатрами и смрадно дымящими кострами.
Может быть, больше всего сегодня могла напомнить ему о ней эта серая лента дороги, что, огибая шелестящее золото кукурузного поля, уходила мимо обнесенной оградой насыпи земли к туманной линии предвечернего горизонта.
Он спустился из степи в хутор уже перед сумерками. Три или четыре человека уступили ему дорогу и проводили его удивленными взглядами, потому что он, кажется, не узнавал никого и вопреки обыкновению ни с кем не хотел здороваться. Особенно негодовали женщины, которые за это время уже успели внушить своим мужьям, что во всем хуторе нет другого такого же вежливого, культурного мужчины. Теперь женщинам предстояло подыскивать объяснения в ответ на язвительные вопросы мужей о том, какая это оса укусила сегодня их распрекрасного цыгана. Ни знакомых людей не узнает, ни дороги, как видно, не разбирает перед собой. Иначе он вдруг не свернул бы круто с улицы, по которой всегда ходил домой, и не пошел бы по-за хутором, прямо по глухому, бурьянистому пустырю, между окраинными домиками и виноградными садами.
Но Будулая меньше всего интересовало сейчас, что могут сказать и подумать о нем люди. И, лишь привлеченный словами долетевшего до него громкого разговора, он поднял голову и огляделся, искренне недоумевая, как он вдруг мог очутиться там, где очутился.
Так это же дом Клавдии Пухляковой! Дом стоял на окраине хутора и смотрел одним своим окном на пустырь и на виноградные сады. И разговор, обративший на себя внимание Будулая, донесся сейчас до него из этого окна, открытого на пустырь и задернутого легкой колеблющейся занавеской.
За тонкой занавеской громко разговаривали, не боясь, что их кто-нибудь услышит, два женских голоса. Первый он сразу узнал бы из тысячи других голосов, он мог принадлежать только Клавдии Пухляковой. Второй был постарше и грубее, он, скорее всего, принадлежал старухе. Ее голос, несомненно, тоже был ему знаком, он лишь не сразу смог сообразить, какой из хуторских старух он принадлежит.
Донесшийся до Будулая разговор оказался настолько интересным, что он невольно замедлил шаги и вскоре остановился.
– Креста на тебе, бабушка, нет, – говорила Клавдия, на что старушечий голос тотчас же ответил:
– Нет, я крещеная, а вот ты уже лет двадцать дорогу в храм забыла. Ты меня, Клавочка, не совести, я христианскую веру соблюдаю. У нас в доме батюшка каждый год кадилом углы освящает, а вот ты и последнюю иконку в сарай отнесла. Нехорошо, от моих глаз ничего не укроешь. У меня они даром что старые, а я очков не носила и носить не собираюсь.
– Я тебе этим летом уже всех премиальных поросят передала да двух овечек, да еще валушка. Откуда же мне еще взять? Последнего кабанчика отдать, что ли? – спрашивала Клавдия.
Будулаю показалось, что усталость, сдерживаемый гнев и бессилие – все сразу смешалось в ее голосе. Он почувствовал, как сердце у него заныло. Судя по всему, Клавдия вынуждена была терпеть какую-то обиду, и он не мог, не вправе был прийти ей на помощь.
– А я на него, Клавочка, и не зарюсь. Спаси Христос! Это ты на меня напраслину возводишь.
Будулай уже узнал голос. Неужели это она, злая и лживая старуха, от которой давно уже отвернулся весь хутор, имеет такую власть над Клавдией, и та, вместо того чтобы немедленно указать ей на порог, разговаривает с ней таким смиренным тоном? И это она, Клавдия Пухлякова, «сатана в юбке», как ее называет бухгалтер колхоза! Кстати, Будулай однажды взял его после таких слов за воротник рубахи и тряс до тех пор, пока не услышал заверения, что он всего-навсего пошутил и больше никогда не позволит по адресу Клавдии подобных шуток. «Чуть все пуговицы не пообрывал, – ощупывая воротник и горло, сердился бухгалтер. – Нашел за кого заступаться! Что она тебе, жена или невеста?» Ни невестой не приходилась Будулаю эта женщина, ни тем более женой (жена его вот уже семнадцать лет лежит под холмиком земли за хутором), но почему-то острой жалостью и еще каким-то другим чувством наполнялось сердце Будулая, когда он слышал теперь, как она с покорными интонациями отвечает Лущилихе:
– Ты же знаешь, что у меня самой двое больших детей.
Старуха немедленно согласилась:
– Еще бы мне не знать!
– Мне их тоже надо накормить.
– Я, Клава, твоим деткам не враг. Ты это сама очень хорошо понимаешь, – тут же отпарировала Лущилиха.
– У вас и сейчас два кабана в катухе на откорме. Скоро на ноги не будут вставать. Куда вам еще двух поросят? Опять твоему деду в городе на базаре торговать?