Цыган (страница 11)

Страница 11

– Это, Клава, не твоя печаль: на базаре он их продаст или сам съест, – с враждебностью ответила старуха. – И про твоего кабанчика ты мне толкуешь совсем зря, он мне задарма не нужен. Ты нонче как будто не с той ноги поднялась, никак не хочешь понять, о чем я тебе толкую. – Старуха примолкла и продолжала, понизив голос так, что теперь Будулаю пришлось к ее словам прислушиваться: – Тебе, Клава, ничего не стоит парочку поросят и за Доном взять. Кто их там усчитывает? То ли в лесу они заблудились, то ли в Дону утопли. В колхозе ты пока что, слава богу, из доверия не вышла. Если бы все такие колхознички были, мы бы уже и до коммунизмы дошли… – Старуха еще больше понизила голос: – Ты только вынеси их в мешке на берег, как стемнеет, под ту большую вербу, а мой дед подъедет на лодке – и… А хочешь, можно и с ветеринаром акт оформить. Нашему ветеринару пол-литра поставить – и он не токмо на поросеночка – на свинью акт подпишет.

Даже Будулаю, который был лишь невольным слушателем их разговора, чудовищным показалось это предложение старухи, и большого усилия стоило ему удержаться, чтобы не выступить из своего укрытия и не крикнуть ей, чтобы она немедленно убралась подобру-поздорову. Он ничуть не сомневался, что Клавдия так и поступит. Он уже знал, что и в более безобидных случаях она впадала в ярость, и тогда горе было тому, кто осмеливался ее затронуть. Недаром и сам председатель старается поддерживать с ней видимость добрых отношений – «мирное сосуществование», как выражался бухгалтер.

Тем большим было удивление Будулая, когда он услышал, как она всего-навсего ответила старухе:

– Ты же знаешь, что об этом меня бесполезно просить.

– Ты, должно, уже забыла, Клавочка, как мы с тобой в кукурузе вместе хоронились?

И опять глубокая, затаенная боль и бессильная ярость почудились Будулаю в усталом голосе Клавдии:

– Нет, это я хорошо помню.

– Ну тогда, значит, ты забыла, как мы потом проходили мимо той разбитой кибитки и ты нашла…

После молчания чуть слышно упали ответные слова Клавдии:

– И это я помню.

– А ежели, скажем, Клава, и он как-нибудь узнает, что ты там тогда нашла?

Никакая сила не заставила бы теперь Будулая сойти с того места, где он стоял. Сердце его затаилось в тревожном предчувствии. И он вздрогнул, как от выстрела, прозвучавшего у него над ухом, от внезапного крика Клавдии, колыхнувшего кисею занавески. Не боясь, что ее могут услышать, Клавдия кричала на весь пустырь голосом, исполненным боли и гнева:

– Вон из моего дома, проклятая старуха! Да до каких же пор я буду страдать? И за что?!

– Успокойся, Клавочка, я ведь это просто так сказала, я пошутила, – испуганно лепетала Лущилиха.

Она явно не ожидала такого исхода разговора и теперь спешила исправить оплошность. Но плотина была уже прорвана.

– Иди и говори ему! – кричала Клавдия. – Я уже ничего не боюсь! Пусть и он приходит меня терзать! Ты уже меня до последней нитки обобрала, только эту кофтенку с юбкой на мне и оставила! Вон, проклятая старуха, а то я тебя!!!

Что-то загремело в доме у Клавдии, и вслед за истошным вскриком Лущилихи хлопнула дверь. Будулай едва успел спрыгнуть под кручу и, пригибаясь, затаиться в выемке, из которой хуторские женщины брали глину, как у него над головой тяжело пробежала Лущилиха.

– Ох ты господи, ох, страсти какие! – бормотала она.

Из-под ее ног на голову Будулая посыпались комья сухой глины.

Вечером у Лущилихи, после того как она вернулась от Клавдии, был разговор с дедом. Соседка, копая позднюю картошку у себя на усадьбе, примыкавшей к лущилихинскому двору, слышала, как они о чем-то гудели у себя на кухне, но из всего их разговора сумела разобрать лишь несколько фраз. Говорили Лущилины тихо, к тому же соседка, контуженная, когда фронт проходил через хутор, взрывом немецкой авиабомбы, была глуховата.

Бабка кормила в летней кухне ужином и снаряжала деда на дежурство на задонский огород. Каждое лето Лущилин нанимался в колхоз сторожить за Доном капусту, помидоры и другие овощи, о чем обычно хуторские женщины говорили: «Пустили козла в огород!» Слова эти как нельзя более кстати подходили к деду Лущилину не только потому, что он ухитрялся, вступая за Доном в сделки с шоферами проезжих автомашин, приторговывать колхозными овощами, но и потому, что своей наружностью действительно смахивал на козла: высокий, худой до последней степени и с длинной пегой бородкой. Недаром такого же худого старого козла в хуторском стаде с чьей-то руки стали называть «дед Лущилин».

Шаркая по земляному полу летней кухни от плиты до столика, погромыхивая чашками и ложками, Лущилиха спрашивала у деда:

– Так что же теперь нам делать?

Дед помалкивал, выскребывая в чашке остатки какого-то варева. Соседка не могла знать, о чем спрашивала Лущилиха деда, но хорошо знала, что во всех случаях жизни он оставлял первое и последнее слово за своей бабкой. Он считал и всегда говорил, что у нее голова как у министра, и обычно ограничивался только тем, что поддакивал ей, подтверждая уже принятые ею решения.

Прилипнув ухом к стенке лущилинской кухни, соседка услышала, как старуха загремела конфорками и поставила перед дедом на стол что-то тяжелое. Должно быть, чугунок с вареным мясом, потому что его запах, просачиваясь из-под чакановой[1] крыши лущилинской кухни, уже давно щекотал ноздри соседки. Она сглотнула слюну…

И всегда у Лущилиных было на столе что-нибудь мясное!

– Молчишь, – презрительно сказала в кухоньке Лущилиха, – а небось поросятинку уважаешь! А где ее теперь брать?

Только после этого дед Лущилин нарушил молчание и примирительно заметил:

– А может, Пашенька, она еще того, одумается?.. Вот поглядишь, она сама же к нам прибегит.

В ответ Лущилиха решительно заявила:

– Как же, жди! Ты бы поглядел, как она на меня пошла. Зубы оскалила. И какая гадюка ее ужалила?

Дед опять замолчал, явно предпочитая, чтобы она сама же и ответила на этот вопрос. Не мог же он одновременно заниматься двумя делами! А похрустывание в лущилинской кухоньке безошибочно свидетельствовало, что у него сейчас было куда более интересное занятие, чем отвечать на докучливые вопросы бабки.

Однако и она сегодня, по-видимому, не намерена была терпеть его молчанку.

– Я тебя спрашиваю! – И должно быть, тут же перешла к репрессивным действиям, убирая со стола чугунок с мясом. – Хватит! Натрескался!

Дед взмолился:

– Еще тольки трошечки! Мне ведь всю ночь на дежурстве стоять.

Чугунок опять стукнулся о стол.

– Ну, гляди, на завтра оставь.

В ответ на эту милость дед решил внести в обсуждаемый вопрос и свою лепту:

– А что, если, Пашенька, еще раз того?..

– Чего?

– Припугнуть ее. Ультиматум предъявить.

– Это какой такой ультиматум? – подозрительно осведомилась бабка.

– Так и сказать, что ежели, значит, она не того, то и другим не обязательно ее секреты соблюдать.

– Али я ей не предъявляла? Я ж тебе говорю, что она сейчас как с цепи сорвалась.

Дед подавил вздох и почти совсем перешел на шепот:

– Ну тогда, значит, остается пойти к нему.

Бабка быстро сказала:

– За это я не берусь.

– Почему?

– У него взгляд пронзительный. Нет, это ты должен сам.

– Я, Пашенька, сейчас занятый. У меня ночью дежурство, а днем ведь и отдыхнуть надо.

– Ничего, весь день после дежурства спишь как суслик. – И, не давая больше ему сказать ни слова, Лущилиха перешла в наступление: – Завтра до полден поспишь – и прямо к нему. Только ты с дурной головы ему сразу все не открывай. У него хорошие деньги должны быть: он и с войны, должно, не с пустыми руками пришел. – Инструктируя деда, она все больше понижала голос, и любопытной соседке приходилось все больше влипать ухом в глинобитную стенку кухни. – Ты ему сперва только самую махонькую щелочку открой, а всего, спаси бог, не говори. Его подоить нужно.

Заинтригованной соседке страшно хотелось узнать, кого это собираются подоить Лущилиха с дедом. Перемещаясь вдоль кухни поближе к тому месту, где бубнили Лущилины, она не удержала равновесия и, покачнувшись, зашуршала по стене растопыренными руками. Лопата выпала у нее из руки, шлепнулась о землю.

Тотчас же в кухне у Лущилиных установилась мертвая тишина, и потом голос бабки с преувеличенной громкостью произнес:

– Ты же гляди, дедуня, получше стереги, сейчас охотников до колхозной капусты много развелось. Особенно доглядай за шоферами, какие мимо огородов едут. Это самые первые воры и есть.

– Да уж это так, – подтвердил дед.

Страшась полного разоблачения, соседка, подхватив лопату, где ползком, а где на полусогнутых ногах добежала до другого угла двора и опять усиленно стала копать картошку. Вскоре голова Лущилихи в зеленом платке заглянула к ней через плетень.

– Доброго здоровьица, Ананьевна! Копаешь?

– Копаю, Семеновна, копаю, – не поднимая головы, ответила соседка.

– А у нас в нонешнем году картошка вся чисто погорела, самая мелкота уродилась, как горох. Не знаю, с чем я буду своему деду борщ варить.

Соседка искренне посочувствовала Лущилихе, они еще перебросились через плетень несколькими словами, и каждая опять занялась своим делом. Лущилиха через полчаса проводила деда по стежке до самой лодки и стояла на яру, провожая его глазами, пока он не причалил к левому берегу и не скрылся под вербами. После этого она ушла к себе в дом и заперлась на засов. А соседка, закончив копать картошку и перетаскав ее ведрами в земляной погреб, тоже ушла в дом и легла на кровать, раздумывая над теми словами, что сегодня донеслись до нее из лущилинской летней кухни. Ей очень хотелось доискаться смысла этих слов, и она долго лежала, пытаясь связать в единое разрозненные фразы подслушанного разговора, размышляя над тем, кого из хуторских женщин и мужчин имели в виду Лущилины. Но это ей оказалось не под силу. К тому же эта немолодая женщина, копая картошку, притомилась за день, глаза у нее слипались, и она вскоре уснула. На морщинистом лбу у нее, освещенном светом молодого месяца, так и осталась складка.

Так крепко уснула она, что даже не услышала, как вскоре свирепо взлаял у нее во дворе, загремел цепью чуткий Дружок.

Проводив деда за Дон и закрыв, по обыкновению, дверь на чугунный засов, Лущилиха повернула ручку радиоприемника, чтобы узнать на сон грядущий, что происходит в окружающем мире. В окно постучали. За голосом радио Лущилиха первого стука не услышала, а когда постучали во второй раз, обрадовалась, подумав, что, оказывается, иногда и ее дед может говорить умные вещи. Вероятно, Клавдия и в самом деле успела опомниться и теперь прибежала с повинной.

В полной уверенности, что, кроме Клавдии, некому больше стучаться в их дом в этот поздний час, она отодвинула засов и отшатнулась. На пороге ее дома, облитый светом молодого месяца, стоял цыган.

Если бы она знала, что открывает дверь такому гостю! Увидев Будулая, она, что называется, остолбенела. Ее первым движением было тут же захлопнуть дверь, но Будулай легко отодвинул ее плечом и вошел в дом. Тогда, придушенно вскрикнув, она бросилась в комнаты к небольшому, окованному полосовым железом сундучку, где, как говорили в хуторе, хранились немалые деньги, нажитые Лущилихой и ее дедом. Добежав до сундучка, она плюхнулась на него, поворачиваясь лицом к Будулаю и намереваясь, несмотря на испытываемый страх, защищать свое достояние грудью.

– Успокойся, – сказал Будулай, проходя вслед за ней в комнату и без приглашения опускаясь против Лущилихи на табурет. – Мне не твои деньги нужны, я тебе могу своих дать. Мне нужно, чтобы ты рассказала все, что знаешь.

– Ничего я такого не знаю, – быстро сказала Лущилиха.

– Нет, знаешь, – твердо повторил Будулай. – Ты понимаешь, о чем я говорю. Ну?

Он говорил спокойно, без малейшей угрозы, но бывают такие интонации, которые действуют сильнее всякой угрозы.

Черные глаза цыгана, взгляда которых так боялась Лущилиха, в упор смотрели на нее. Никого не было в доме, кроме нее и Будулая. Из невыключенного приемника лилась негромкая музыка, падала на пол полоса слабого света.

И, сотрясаемая на сундуке непреоборимой дрожью, Лущилиха стала ему рассказывать…

[1] Чакан – речной тростник.