Цыган (страница 14)
– Это ты, Шелоро? А я и не знала, что ты уже вернулась из своего коммерческого рейса.
Легкая, как от брошенного в воду камня, зыбь всколыхнула толпу женщин, и молодая полная цыганка, принимая вызов, выступила из нее, не переставая шелушить большой, надломленный с края круг подсолнуха и не глядя, с привычной ловкостью забрасывая себе в рот семечки.
Она притворно ужаснулась:
– Ах, ты уж, пожалуйста, извиняй меня, Настя, что я позабыла тебе доложить.
– Ничего, Шелоро, ты еще успеешь отчитаться об этом там. – И движением подбородка девушка повела в сторону раскрытых настежь дверей клуба и, не задерживаясь, тут же скрылась в них.
А вслед за нею, как будто до этого ее одной только и недоставало здесь, как по команде, хлынули в клуб все остальные.
Под потолком, медленно накаляясь от движка, застучавшего на окраине поселка, забрезжили все сто матовых свечек большой люстры и затопили желтоватым половодьем неяркого света заполненный людьми зал клуба. Не успевшие захватить места на откидных стульях располагались стоя вдоль стен, а ребятишки устраивались прямо на полу.
За столом встал председатель – темнолицый, с ежиком жестких, как проволока, седых волос учитель-пенсионер Николай Петрович, и на пиджаке у него, сталкиваясь, колыхнулись медали на муаровых подвесках.
– Уважаемые заседатели товарищеского суда приглашаются на свои места, а защитник с обвинителем – на свои.
Хозяйка придорожной хижины-корчмы, поясняя, наклонилась к постоялице:
– У нас все честь по чести, хоть называется товарищеский суд. Николай Петрович не любит, чтобы абы как.
Мужчина с ковыльно-белыми, но еще не завядшими, а молодечески подкручиваемыми кверху усами и женщина с иссеченным морщинами, грустным лицом учительницы поднялись из первого ряда по ступенькам на сцену и сели по обе руки от председателя за столом, покрытым сукном мышастого цвета. Хозяйка корчмы и тут проворчала над ухом у соседки:
– Уж не догадались для этого дела какого-нибудь другого матерьялу набрать. Я каждый раз как на эту серую шкуру взгляну, так сразу же и немецкие шинеля вспоминаю. А вот и моя Настя на свое прокурорское место идет. – И она больно ткнула постоялицу под ребро костяшками пальцев.
Девушка в оранжевой кофточке и в синих брюках, колыхая на затылке жгутом черно-смолистых волос, перехваченных белой ленточкой, спустилась по проходу из глубины покатого зала и села перед столом президиума в первом ряду.
– Несмотря что в штанах, она и своим цыганам спуску не дает.
– А это с ней рядом кто? – спросила постоялица.
– Тоже цыган. Прокурор и защитник у нас цыгане, а суд – весь русский. Вот подожди, как она еще с ним резаться начнет.
– А Василия Пустошкина мы попросим на свое… – И, не договорив «место», председатель Николай Петрович пояснил остальное гостеприимным жестом в сторону одинокой скамьи, стыдливо приютившейся между первыми рядами и сценой.
Обыкновенную лавку, сколоченную из досок и перекладин, должно быть, только в эти судные дни и вносили сюда. И человеку, очутившемуся на ней, вероятно, не очень-то уютно было чувствовать себя здесь как между двух огней – между неукоснительным в своем следовании всем правилам судебной процедуры столом президиума и не менее, если не более, непреклонной, а чаще всего и беспощадной публикой. Вот почему теперь не очень-то спешил занять ее и тот здоровенный, с круглыми детскими глазами Василий Пустошкин, которого столь широким жестом приглашал председатель. Но в конце концов увещевания Николая Петровича подействовали, и от самого входа, где Пустошкин стоял, прислонившись могучим плечом к дверной притолоке, он медленными и как будто заикающимися шагами направился через весь зал к злополучной лавке. Николай Петрович отечески подбадривал его:
– Иди, Вася, иди. Не стесняйся.
И публика, поддерживая председателя, сопровождала Пустошкина репликами вплоть до самого места:
– А за курочками, Вася, ты попроворнее бегал.
– Нет, он их сонными брал.
– Садись, Вася, на лавочку и не падай.
– Она по нему давно плачет.
– Любишь курятинкой закусывать, люби и косточки считать.
И вплоть до того самого момента, пока не плюхнулся он на скамью, его неотступно сопровождал этот враждебно-насмешливый огонь. Опускаясь на лавку, он опустил и голову, согнул плечи. Однако и здесь он меньше всего мог надеяться, что его оставят в покое. Сразу и все тем же учительски-дружелюбным тоном Николай Петрович попросил его:
– А теперь, Вася, ты, пожалуйста, расскажи нам, как ты к бабушке Медведевой в курятник залез.
Но тут Вася Пустошкин с недоумением поднял голову и чистосердечно-прямо взглянул на своего бывшего школьного учителя детскими голубыми глазами:
– Я, Николай Петрович, в курятник к ней не лазал.
Николай Петрович, судя по всему, был крайне удивлен:
– Вот как! А мне, Вася, люди наговорили, что будто бы это ты у бабушки Медведевой цыплят взял. Значит, наклеветали на тебя.
Хозяйка придорожной корчмы пообещала постоялице:
– Сейчас начнется первое действие спектакля. Николай Петрович всегда любит издалька.
– Значит, Вася, это кто-то другой у бабушки Медведевой цыплят покрал?
Могучую грудь Василия Пустошкина колыхнул глубокий вздох.
– Нет, Николай Петрович, я.
– Тогда ты, пожалуйста, нам получше все это поясни. Вот и другие члены суда тоже хотят знать.
И члены товарищеского суда, с которыми при этом по очереди переглянулся Николай Петрович, солидно покивали ему головами.
– Они у нее летом не в курятнике, а во дворе на большой груше спят, – застенчиво пояснил Вася.
– И поэтому тебе тоже пришлось за ними на грушу полезть… – с явным сочувствием в голосе подхватил Николай Петрович. – А ветка возьми и подломись. Ты не помнишь, Вася, какой у тебя вес?
Вася вдруг застыдился так, что девический розовый румянец выступил у него на скулах.
– Сто один.
– Ну и в мешке с цыплятами было, по-твоему, килограммов двадцать или нет?
Но здесь Вася почему-то впервые решился твердо возразить:
– Меньше.
– Тогда нам придется с тобой точно посчитать. В мешке, как ты знаешь, было двадцать цыплят, а потерпевшая бабушка Медведева утверждает, что на ее безмене они вытягивали по килограмму. Правда, мамаша?
Тоненький, дребезжащий голос ответил Николаю Петровичу из полутьмы зала:
– Я их, родненький, одной пашеничкой кормила.
С учительской укоризной в голосе Николай Петрович пожурил Пустошкина:
– Тут тебе, Вася, надо было лучше посчитать.
И тоже, как на уроке в школе, Пустошкин с подкупающей искренностью заверил своего старого учителя:
– Я, Николай Петрович, хорошо посчитал. Но я же им всем еще на груше головки поотрывал.
Смешок, как первый снежок, давно уже срывался и перепархивал по рядам в зале, но аудитория пока еще явно сдерживалась, по тону и по всему поведению Николая Петровича предвкушая, что главное наслаждение вечера ожидает ее впереди. И надо пока преодолевать в себе этот поднимающийся откуда-то из самой глубины смех, давить его и загонять обратно. Но с каждым новым ласковым вопросом Николая Петровича и новым покорным ответом Васи Пустошкина делать это становилось все труднее, и смех срывался все чаще, иногда прокатываясь по рядам сплошным гулом. Старый учитель Николай Петрович вел своего бывшего ученика Васю Пустошкина по тонкой кромке за руку, и тот послушно следовал за ним, как будто ему было уже не тридцать лет, а все еще двенадцать.
– Почему же ты, Вася, не убежал, когда упал?
– Я бы, Николай Петрович, убег, да мне память отшибло.
Кто-то из ребятишек, увязавшихся со своими отцами и матерями в клуб, звонким голосом сочувственно сообщил:
– Я эту грушу у Медведевых знаю. Дюже высо…
Но Николай Петрович при этом так глянул в зал, что последний слог у этого единственного нарушителя установленной судебной процедуры тут же и булькнул, застрял где-то в горле. Вслед за этим услышали, как в тембре вкрадчивого голоса Николая Петровича заструилась прямо-таки неземная ласка, и затаились в уверенности, что вот оно наконец-то и начинается то самое, ради чего стоило убить вечер. Вот когда можно было услышать, как тончайшими сверлами просверливают под потолком тишину налетевшие в раскрытые форточки с надворья комары.
– А теперь ты, пожалуйста, скажи нам, Вася, на что все-таки ты надеялся, когда собирался посчитать у бабушки Медведевой кур? Ты только не спеши отвечать, подумай. Ты ведь, Вася, и раньше всегда был сообразительным и должен был понимать, что за это, если попадешься, по головке тебя не погладят.
На шишковатом лбу у сообразительного тридцатилетнего Васи Пустошкина отражалась мучительная работа мысли, кожа собиралась складками и, опять расправляясь, натягивалась на кость, по красному лицу, по щекам давно уже струились ручьи пота. И все-таки он так и не мог понять, чего же хочет от него его старый учитель. Терпеливый Николай Петрович продолжал прокладывать ему мостик за мостиком для перехода через эту трясину на берег истины.
– Ты, Вася, не нервничай и постарайся вспомнить все по порядку с той самой минуты, когда ты взял мешок и вышел из дому. Я вижу у тебя на руке часы «Победа», хорошие часы, у меня тоже такие. И когда мне нужно куда-нибудь идти, я всегда смотрю на них. Ты, Вася, посмотрел на свои часы, перед тем как выйти из дому?
– Посмотрел.
– Сколько на них было?
– Час, – расправляя на лбу морщины, твердо ответил Вася.
– И ты, конечно, догадался, что в это время у нас в поселке все уже должны были… Ты всегда был сообразительным, Вася.
И Вася не замедлил подтвердить:
– Спать!
– Правильно, – похвалил его Николай Петрович. – Потому что к этому времени в нашем поселке и танцплощадка давно уже закрыта, и все телевизоры по домам выключают. Ну а теперь давай с тобой выясним: после того как человек уйдет из дому, на что он обязательно должен посмотреть?
– На часы, – без запинки подхватил Вася.
– Нет, Вася, на этот раз ты недостаточно подумал, и я уже просил тебя не спешить. Вот я, например, когда выхожу из своего двора, то по привычке поднимаю голову и смотрю на…
– Небо! – не давая ему договорить, радостно рявкнул Вася. Эхо его голоса гулом смеха откликнулось в зале клуба, но тут же и замерло, потому что не наступило еще время для всевластного смеха. Еще надо было дать Николаю Петровичу время, чтобы он до конца извлек право на этот смех из самых глубин послушно сидевшего перед ним Васи.
– И ты, Вася, увидел, что ночь была темная, месяц уже зашел и тебе нечего бояться. А наутро, когда бабушка Медведева должна будет хватиться своих цыплят, ей и в голову не должно будет прийти подумать на тебя, а, конечно, она подумает прежде всего на своих соседей. Ты не поможешь нам, Вася, припомнить здесь, кто в прошлом году въехал в новый домик по соседству с бабушкой Медведевой?
– Цыгане, – упавшим голосом припомнил Вася.
Может быть, впервые изнанка собственного умысла начинала открываться ему в ее истинном свете, на лбу у него усиленно задвигалась кожа, собираясь в складки и расправляясь, и глаза его с беспокойством забегали по рядам зала. Но знакомая рука продолжала вести его до конца.
– А про цыган, Вася, тебе всегда было известно, что они… Дальше, Вася, ты можешь и без моей подсказки обойтись…
И, повинуясь ему, тридцатилетний мужчина, как на уроке в школе, докончил:
– Курей воруют.
– Молодец, Вася. Только не «курей» надо говорить, а «кур». – И после этого ты решил, что если ты пощупаешь курочек у бабушки Медведевой, то никто, конечно, не должен будет подумать на тебя, а все могут подумать только на…
– Цыганей, – с ненавистью взглядывая на своего старого наставника своими круглыми голубыми глазами, выговорил весь красный и мокрый от только что перенесенного умственного напряжения Вася Пустошкин.