Цыган (страница 22)

Страница 22

Ты лети, лети, мой Гром… Все как-то мешается, путается в голове, и как будто это он не ее, Клавдию, везет, а какую-то другую женщину. А Клавдия смотрит на нее, как она скачет, со стороны.

Нет, она не должна об этой Насте плохо думать, и не будет. Она, Клавдия, одного только Ваню подобрала и воспитала, а эта цыганочка вон для скольких детишек стала как мать.

А сама тоже несчастная. И что это она за жизнь, так распоряжается: то один другого любит без всякого ответа, а то и оба, может быть, любят друг друга, а чтобы вместе им жить начинать, одной семьей, – поздно уже, поздно. Бедная, такая молодая, так его любит и…

Вот, значит, как они умеют любить! Даже своих цыганских законов не побоялась и согласна на все. А он и правда как будто бы смотрит на нее и не видит.

Но теперь это ей, Клавдии, уже все равно. Все осталось позади. И что там теперь происходит, у этого ягори, ей совсем не нужно знать. Они оба цыгане и сами друг дружку поймут.

Как по-страшному холодно перед зарей в этой табунной степи, и густая роса падает на плечи почти как дождь. Пожалуйста, еще шибче, Гром, а то вот-вот рассвенет, а я еду на тебе верхи в одной рубашке. Вот бы Ваня с Нюрой поглядели на свою мать. И если бы кому-нибудь в хуторе рассказать – ни за что не поверят.

Ну и что ж, что молодая, разве только одни молодые и умеют любить?.. И не та ведь любовь самая сильная, какая вся сверху, наружу. У молодой и вся жизнь еще впереди – и любовь еще будет, и все остальное, – а вот как быть, если никакой другой любви уже не остается, не может быть?! И теперь уже наверняка ее не будет. Гром, хоть ты и вез меня туда хорошо, а теперь везешь обратно. Еще прибавь рыси.

Ворвавшийся в поселок конский топот крупным градом прошелся по окнам домиков из конца в конец улицы и оборвался у самого крайнего дома… Тпруженька, спасибо тебе – и не ты виноват, что все так кончилось, некого тут винить. А теперь стой и отдыхай, вон ты какой горячий и даже взмыленный, но воды я пока тебе не дам – нельзя, а только опять повешу торбу. Напоит тебя потом хозяин. Смотри береги его.

И она два раза коротко поцеловала коня в чуткие ноздри. На губах у нее остался солоновато-горький привкус.

Теперь надо только не разбудить хозяйку, тихо одеться и – на первую же машину, что бегут и бегут мимо по шляху. Боже ж мой, а ведь она туда и обратно проскакала почти телешом. И все это для того, чтобы увидеть то, чего ей совсем не надо было видеть. Не надо было заглядывать в чужую и загадочную жизнь.

А рубль за ночлег надо положить под ту вазочку с бумажными розочками, которая стоит на столе. Шаря в темноте руками по клеенке стола, она неосторожно зацепила вазочку и опрокинула ее набок. Ах ты господи, еще этого недоставало! Но и стук упавшей вазочки хозяйка заглушила своим густым мужским храпом. Видно, перед зарей ей, старой, особенно хорошо спится, и она по-детски чмокает губами во сне.

Зато хорошо смазанные двери ее домика отворяются и затворяются совсем беззвучно. Пусть не обижается, что Клавдия так и не простилась с ней.

Теперь только надо перед дорогой попить. Напившись из стоявшего на срубе колодца ведра и поднимая глаза, Клавдия сквозь ведерную дужку увидела, что рдяной звездочки в том месте степи, откуда она только что прискакала, уже не было. Выпрямляясь, она лучше поискала глазами по степи – нет, костер погас. И еще прежде, чем она успела что-нибудь подумать, она уловила нарастающий с той стороны, из степи, знакомый звук. Как будто оттуда большой кузнечик летел. Вокруг нее верещала неисчислимая армия других ночных кузнечиков, но только в этом одном и таилась сейчас для нее опасность. И если ей не поспешить, опять она может опоздать.

Только из машин, что бегут мимо, надо выбрать не ту, чьи огни выворачиваются прямо из-за поселка, с кукурузного поля, а сквозную, еще издали оповещающую о себе заревом по шляху.

Как на грех, идут одни только местные. Только что скошенная кукуруза пахнет не так, как молодое степное сено, но все же и после нее над дорогой еще долго веет какой-то сладостной свежестью, как будто молозивом.

Но вот, кажется, и сквозная… Прощай, тпруженька, прощай, Гром. С поднятой рукой она метнулась на шлях.

Часть третья

Опять зашевелились цыгане. Не то чтобы и до этого они так и оставались сидеть там, где застал их Указ. Не в силах задержаться где-нибудь чересчур долго, томимые беспокойством, они так и перебирались от хутора к хутору, от села к селу на одиноких телегах, чаще всего ночами по глухим проселкам, еще и ныне устланным золотом соломы. Но только теперь так сразу и высыпали на все дороги.

И опять невнятно шлепают копыта по пыльной дороге, юзжит колесо, и умная собака, спасаясь от палящего солнца, прячет сзади между колесами голову в тени брички.

Вблизи городов колеса цыганских бричек съезжают с мягкой степной дороги на асфальт. Обгоняя их, ревут и теснят их на обочины могучие самосвалы, междугородные экспрессы и легковые автомашины, набитые празднично одетыми людьми, глазеющими на них сквозь толщу стекол. Там, за этими стеклами, совсем иная жизнь. Непонятная, как и этот пластмассовый чертик, прыгающий на шнурке за козырьком шоферской кабины. А из-за тылового стекла «Волги» сонный бульдог тоже презрительно поглядывает на цыганскую собаку, неотступно бегущую у колеса брички.

На больших перекрестках и при въездах в города милиция, начавшая было отвыкать от подобного зрелища, строго останавливает цыган, спрашивая паспорта:

– Опять ударились кочевать?

Посыпавшись с бричек, цыгане и цыганки, обступая блюстителей порядка, поднимали многоголосый гомон, как грачи на весенних ветлах:

– Нет, мы не кочуем, товарищ начальник!

– Мы к сродственникам едем!

– Откуда?

– С-под Мариуполя.

– А где же ваши родственники живут?

– На Кубани.

Паспорта у них оказывались в порядке, и самому придирчивому взору нельзя было придраться: еще совсем новенькие и с соответствующим штампом на соответствующем месте.

– Ну а что же вы скажете насчет ваших коней?

Цыгане с грустным достоинством поправляли:

– Это, товарищ начальник, не наши, а колхозные. У нас теперь своих собственных коней не бывает, а этих за нами колхоз на время командировки закрепил. Заместо премии за нашу работу на кукурузе.

– Все вы, конечно, врете, – с суровым восхищением заключал страж законов.

Но и придраться не было оснований: и на лошадей документы были выписаны у них по форме. За подписью председателя колхоза и с круглой печатью.

А в ногах у блюстителя порядка так и вились, шныряли черноголовые и все кудрявые, как на подбор, цыганские ребятишки. И сердце его смягчалось. Тем более что в этом цыганском Указе нигде не было сказано, что им запрещается ездить друг к дружке в гости. И вообще он сам теперь толком не знал, остается ли в силе этот Указ. Может быть, самим цыганам об этом лучше известно, если они все сразу так бесстрашно ринулись в дорогу. Как прорвало их.

И всемогущий жезл в руке у блюстителя порядка поднимался, открывая им дорогу. А если это было перед шлагбаумом, то, значит, он медленно вздымал перед кибитками свою полосатую шею.

Иногда, пересекая степь кратчайшим путем, перебираясь напрямик от одного большого тракта к другому, оказывались они и поблизости от того глухого, отдаленного от людских взоров урочища, где пас свой табун Будулай. Проезжая мимо, завороженно поворачивали головы к золотистому живому облаку, прильнувшему к зеленой груди луга, и кричали Будулаю:

– Бэш чаворо! Бэш чаворо!

Будулай отшучивался:

– У меня нет коня.

Его соплеменники удивлялись:

– А этот, тонконогий, под тобой, чей?

– Этот чужой.

Они непритворно восхищались, ощупывая глазами Грома:

– Хороший калистрат[6]. А мы-то думали: если цыган сел на коня, значит он уже его собственный.

– Раньше я тоже так думал. Езжайте, рома, своей дорогой.

– Вот ты какой. Ну тогда давай мы украдем для тебя этого коня из табуна. А заодно и для себя.

– Лучше не надо, рома.

– Почему? Нам их всего трошки надо, а тут их тыща.

– При этом табуне сторож глазастый.

– А мы ночью.

– А он по ночам еще лучше видит.

Соплеменники Будулая скалились:

– Да ты, видать, и сурьезно поверил, будто нам твои неуки нужны. Не бойся, у нас свои одры есть. Выгуливай своих, сколько тебе влезет; может, тебе за это орден дадут. Рома у рома коня не украдет. Ты тут в глуши, должно быть, совсем от цыганских законов отвык.

Но своих одров они тем не менее принимались нахлестывать кнутами, оглядываясь на двух громадных серых псов, лежавших у ног его коня. Не дай бог кинутся вдогон. Откуда они могли знать, что эти свирепые по их виду псы обучены были только против волков, наведывающихся в этой глухой степи к табунам не только в зимнее время. Еще не хватало, чтобы собаки рвали людей.

Увозя соплеменников Будулая, беззвучно катились брички по травянистой дороге. Молодые цыганки, выпростав из кофт груди, кормили на солнцепеке своих смуглых младенцев. А головки других их детей шляпками подсолнухов свешивались из-за бортов бричек, и прощальный блеск их глаз осыпался на сердце Будулая пеплом необъяснимой печали.

Чего они ищут? Опять серая пряжа дороги будет наматываться и наматываться на колеса их телег. И с этих черноголовых подсолнушков ветром времени будут вылущиваться семена, из которых опять будут вырастать прямо на дорогах все такие же неизлечимые бродяги. Как будто за чем-то гонятся или же кто-то гонится за ними. Как будто хотят уйти от настигающего их времени, чтобы остаться такими, какими были всегда.

И даже в самый безоблачный день, когда ничто вокруг не угрожает им и их жалким шатрам, раскинутым между оглобель бричек в тихой степи, – цыганки спят, а их дети тут же кувыркаются на зеленой траве, – вдруг, по одному только слову, по знаку старшего, мгновенно снимаются, даже не затушив костров, и скрипят колеса, наматывается на них серая пряжа, которой нет конца.

Но Будулай весь этот серый клубок, который назначено ему было намотать за свою жизнь, уже намотал и теперь разматывать его не станет, хватит. А если и есть из всех избороздивших эту степь дорога, которая иногда вдруг как будто вздрогнет струной и простегнется через его сердце от того места, где она начинается, то возврата по этой дороге уже нет, не может быть. Теперь здесь и закончится его нить.

И когда начальник конезавода, генерал, объезжающий по субботам табуны, выкатываясь из своего старенького, еще фронтового, «виллиса», начинал иронически допытываться у Будулая:

– Как, а ты, цыган, все еще здесь?

Будулай спокойно отвечал:

– Здесь.

– И может быть, скажешь, не собираешься в бега?

– Не собираюсь, товарищ генерал.

Маленькому, квадратного телосложения генералу надо было наворачивать шею, чтобы снизу вверх заглянуть в лицо Будулаю.

– Какой же ты после этого цыган?

Не раз подмывало Будулая ответить на это как-нибудь порезче. Во-первых, чтобы наконец отучить его от этой привычки всем говорить «ты», и, во-вторых, чтобы он не смел вот так пренебрежительно говорить обо всех цыганах, даже если это и правда, что многие из них уже опять зашевелили ноздрями на ветер.

Но каждый раз Будулай сдерживался. Может быть, и потому, что это был не какой-нибудь тыловой, а заслуженный и к тому же кавалерийский, казачий генерал, а Будулай и служил в кавалерии на фронте. Но скорее всего, потому, что из его слов еще не следовало, что он вообще так относится к цыганам. Надо было войти и в его положение начальника конезавода, к столу которого в один прекрасный день соплеменники Будулая – табунщики, коневоды, ездовые – так сразу и выстроились в очередь за расчетом. Как будто их всех одна и та же бродячая собака укусила. И теперь каждому укушенному ею надо было срочно найти в этой табунной степи замену. Попробуй найди, когда тут и поселки разбросаны друг от друга на пятьдесят, на сто километров.

[6] Верховой конь.