Коммуналка: Добрые соседи (страница 5)
Хозяйкою Калерия Ивановна была знатной.
А может, все-таки она?
В байковом халате, наброшенном поверх белой в горох сорочки, с парой кос, каждая толщиною с запястье Свята, она гляделась одновременно грозною и домашней.
– За своим, стало быть? – черпак отправился в кастрюлю, а Калерия Ивановна медленно двинулась на Толичку, который попятился, должно быть, подозревая недоброе.
А может, не подозревая.
Может, точно он знал, что рука у Калерии Ивановны тяжелая, оттого и черпак она отложила, не желая зашибить ненароком.
– Порой здесь вовсе невыносимо… – пожаловалась Виктория, и сестрица ее, запахивая полы веселенького халатика, разрисованного синенькими цветочками, закивала.
Ария брошенной девы грянула с новой силой.
И Свят закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на… хотя бы на чем-то. Но к голосу добавились дребезжащие звуки пианино, совершенно расстроенного, и тем раздражающего. Слева доносилось бормотание Толички, то и дело перебиваемое грозными окриками Калерии Ивановны. Справа просили отведать колбаски.
Совали маслице.
Он с ума сойдет… и вдруг стало тихо. Так тихо, что Свят сразу понял, что произошло нечто… неправильное. А когда открыл, увидел перед собою странное создание.
Оно было невысоким, чуть выше края стола.
И узколицым.
Глазастым.
Лысым.
Свят моргнул. И создание тоже моргнуло. А потом поправило съехавшую на шею косыночку и сказало:
– А между прочим много масла есть вредно, – и совершенно бесцеремонно забралось на стул, вокруг которого кружились сестры, не способные этот стул поделить между собой. – Особенно по утрам.
Сестры зашипели рассерженными кошками, но создание это совершенно не смутило.
Оно протянуло руку и стащило последний из бутербродов.
– Делиться надо, – сказало оно наставительно. И сестрам тоже. И… пожалуй, не будь здесь Свята, подобная выходка не осталась бы без внимания.
Но он был.
И сестры Красновские лишь поджали губы и головами покачали, сделавшись до крайности похожими друг на друга.
– Розочка, – Калерия же Ивановна руками всплеснула. – Ты опять босиком? И где мама…
– Спит, – Розочка откусила кусок хлеба, на который масла положили щедро. – Умаялась вчера. И меня опять забрать опоздала.
Она облизала тонкие пальчики.
Розочка?
Это вот… создание?
Святославу приходилось встречать дивов, но… не таких. Если те, прежние, отличались хрупкостью, то эта вовсе была будто полупрозрачной.
Больная?
Не бывает больных дивов. Но… бледная кожа, лишенная и тени румянца, тонкая до того, что просвечивают сосуды, но они тоже бледны, и это вовсе не выглядит уродливым. Как и обритая налысо голова, кажущаяся несоразмерно большою, слишком тяжелою для этой вот шейки. И острые ушки, торчащие в стороны, лишь усугубляют впечатление.
Пижама, явно доставшаяся от кого-то, чересчур велика, и оттого сквозь широкую горловину видны и тончайшие ключички, и эти вот острые плечи.
Запястья-веточки.
И неожиданно крепкие пальчики с перламутровыми коготками.
– Погоди, деточка, – сказала Калерия Ивановна, наливая огромную миску супа. – Покушай хорошо, горяченького…
Отказываться Розочка не стала, лишь кивнула и вежливо произнесла:
– Спасибо.
– А… что с твоими… волосами? – Калерия Ивановна накрыла макушку ладонью. – Опять?
– Ага, – Розочка сморщила носик. – Дуры они там. Все.
– Ужасно, – вздохнули сестры, глядя отчего-то друг на друга, и во взглядах их читалась растерянность, сути которой Свят совершенно не понимал.
А пение оборвалось.
И загудела радиоточка, вдруг вспомнив, что трудящийся народ следует приветствовать веселой песней. На кухню же вплыла дама в шелках с лицом, покрытым толстым слоем чего-то бледно-зеленого, изрядно напоминающего болотную слизь. А за дамою показалась массивная фигура оборотня, со сна глядевшегося раздраженным. И Святу подумалось, что становится людно.
Глава 4
Хотелось спать.
И орать.
Кидаться посудой, чтобы разлеталась она о стены со звоном, а потом еще и по осколкам пройтись, чувствуя, как хрустит под каблуком драгоценный фарфор.
Вместо этого Эвелина аккуратно вытерла тарелку, доставшуюся от бабушки, и убрала ее в сервант. Провела ладонью, поправляя заклятье сохранности, которое вновь почти истаяло, и поморщилась.
Слегка.
Поспешно глянула в зеркало, чтобы убедиться, что и столь краткое проявление эмоций не нанесло вреда ее внешности. Похлопала кончиками пальцев по щекам.
Раскрыла рот, как можно шире, и язык вытянула, да так и застыла, разглядывая его, силясь понять, не стало ли хуже.
Не стало.
Кажется.
И эта мысль не то чтобы настроение улучшила – разве можно говорить о хорошем настроении, обретаясь в этаком убогом месте – но, во всяком случае, гнев поутих.
Эвелина коснулась кончиком языка зубов.
И улыбнулась своему отражению. Вот так, едва-едва, лишь кончиками губ. Даже не улыбка, но тень ее, в которой есть толика загадочности, тайны. И взгляд слегка в сторону, сквозь ресницы, как бабушка учила. Стоило подумать, и настроение вновь испортилось.
Бабушке хорошо.
Она при императорском театре числилась, и не просто кем-то там, но примою. У нее ангажементы на годы вперед расписаны были. Ей рукоплескал сам император, хотя о том вспоминать не следовало. Некоторые шептались, что на одних рукоплескательствах дело не закончилось, что удостоилась некогда Серебряная Птица высочайшего внимания, но правда это или так, досужий вымысел, Эвелина не знала.
Бабушка о тех временах вспоминать не любила.
Говорила, что не стоит жить прошлым.
Может, оно и так, но… ах, сколько раз Эвелина представляла себя на ее месте. Гордую и прекрасную, стоящую на сцене пред благодарными зрителями, которые, не дыша, будут внимать ее пению.
И не шевелясь.
Не распаковывая пронесенные в театр булки. Не переговариваясь и не толкая локтем соседа, чтоб тот объяснил, чего ж там происходит-то…
…бабушка глядела с упреком. Любая публика заслуживает уважения.
Может, оно и так, но кто будет уважать труд самой Эвелины? И вообще… порой, в такие дни, как сегодня, она начинала злиться именно на бабушку. Что стоило ей уехать? Небось, ей безвестность в эмиграции не грозила. Лучшие театры готовы были бы принять Серебряную Птицу, о голосе котором ходили легенды, а она осталась.
И ладно бы в Петербурге или, на худой конец, в Москве, раз уж из нее столицу сделали, при театре, при котором ее знали и любили. И новая власть, верно, не обошла бы вниманием. Кужатковскую ведь не обошли, а та во втором составе вечно маялась. Теперь же – заслуженная артистка и все такое… а бабушка взяла и уехала в эту глушь.
Любовь у нее.
Всей жизни.
Эвелина запахнула пуховую шаль, которая, правда, почти не спасала от холода. И ведь осень только-только началась, даже не осень еще по сути своей. А она уже мерзнет.
Дальше будет только хуже.
…любовь оказалась глубоко семейною и совершенно не желающею менять старую жену на новую, пусть и столь прекрасную.
И даже рождение дочери ничего не изменило.
И…
Эвелина зачерпнула лопаточкой крем, который осторожно нанесла на кожу. Теперь взбить пальцами и замереть, позволяя чудесному снадобью впитаться.
…матушка росла при театре, но вот голоса не унаследовала, но здесь он особо и не нужен был. В провинции к опере относились с немалым подозрением, предпочитая искусство в иных его, куда более понятных формах.
Пускай.
Матушку любили.
И ценили.
И… и надо же было ей влюбиться в такого проходимца, которым являлся папаша Эвелины?
Проклятье рода, не иначе.
Но нет, она себе жизнь любовью не испортит. Тем паче, что влюбляться здесь совершеннейшим образом не в кого.
Она положила половинки огурца на веки и закрыла глаза.
Ничего… все у нее получится… она вырвется из этого болота. Всенепременно вырвется… если надо, примет предложения Макара Степановича, который неоднократно намекал на протекцию и собственные связи, которые помогут там, в Ленинграде, разглядеть несомненный талант Эвелины. И если бы не бабушкино воспитание, она бы давно поняла намеки.
Согласилась бы…
Бабушка со снимка глядела с укором. Она-то и революцию пережила, и войну. А вот матушка, та войну не пережила, ушла следом за любовью своей на фронт, там и сгинула. Вот скажите, какая польза на фронте от актрисы? А эта сволочь, папенька Эвелины, вернулся мало что живой, так еще и женатый. И ладно бы просто вернулся, но поселился в матушкиной квартире, а бабушку выжил…
…сволочь.
При мысли об отце в груди поднялась глухая ярость.
Ничего.
И с ним Эвелина рассчитается. Не в квартире дело, которую он отнял, но в том оглушающем чувстве беспомощности, собственной слабости, в страхе, испытанном ею тогда, когда она подумала…
– …или думаешь, что о тебе забыли? – в памяти всплыл свистящий шепот, который пробивался сквозь тонкую занавеску. В квартире было тесно и дымно. Печь топили внизу, но, видно, труба треснула, и дым теперь сочился сквозь стены. Он застревал в горле, вызывая гадостное першение. Хотелось кашлять, но Эвелина терпела.
У новой жены отца родился ребенок.
Сын.
Наследник.
Сыновья всем нужны, а вот от девочек одни проблемы, особенно когда девочки эти часто болеют и не желают помогать по дому.
– Думаешь, спряталась и теперь все? Я знаю правду… – отец приходит поздно и всегда раздражен, но не на жену и сына, с ними он ласковый. Он берет младенчика на руки и смеется, а при взгляде на Эвелину мрачнеет.
И она старается не попадаться лишний раз на глаза, но деваться в крохотной их квартирке совершенно некуда.
Сволочь…
Она заставила себя дышать, отрешаясь от гадостного ощущения во рту. Это не дым. Дым остался там, вместе с отцом и его супругой, и сыном их, который приходился Эвелина братом, но это ровным счетом ничего не значило.
Она и имени его не знала.
Не желала знать.
– И будешь мешаться – мигом окажешься там, где таким, как ты, самое место, контра недобитая, – отец говорит уже громко, не стесняясь. И в другой комнате, отделенной тонкою стенкой, заходится плачем ребенок. Это злит отца еще больше. – Видишь? Ни днем, ни ночью покоя от вас нет…
Бабушка не отвечает.
Наверное, она многое могла бы сказать, однако сейчас почему-то молчит. Она часто в последнее время молчит, не считая нужным тратить слова на недостойных людей. Так она объяснила Эвелине. А та поняла. Не разумом, нет. Какой разум у ребенка, но сердцем.
– Так что… – плач заглушает шепот. – У тебя есть выбор. Уйти самой или…
– Куда?
– Мне-то какое дело?
– А Эвелина? Если меня не станет…
– В детском доме всегда найдется место, – отец говорит так, что Эвелина верит ему сразу и всецело. Конечно, он не станет держать ее здесь, в маминой квартире, ведь, даже о двух комнатах, эта квартира слишком тесна, чтобы хватило в ней место ненужной дочери.
Пускай…
…он еще жив. Эвелина знает. Не то, чтобы хочет знать, но просто… так получается. Доходят слухи… и раньше доходили.
Он жив и пьет.
Много.
А выпивши, становится буен. Он и раньше-то никогда не отличался сдержанностью, но со временем и вовсе утратил всякое подобие человечности.
Пускай.
Эвелина потрогала влажные кружочки огурца, убеждаясь, что никуда-то они не делись. Осталось досчитать до ста и можно будет снимать. А там протереть кожу кусочками ромашкового льда – отвар Эвелина еще вчера самолично в холодильный шкаф упрятала. И нанести целебный крем.
Или сперва лучше крем, тот самый, что ей вчера присоветовали, восстанавливающий и против морщин? Морщин у нее, конечно, нет, но ведь когда-нибудь да появятся, а зелье продляет молодость.