Мешок с шариками (страница 3)

Страница 3

– Ты ведь знаешь, что теперь нужно сделать?

– Нет.

– Стать лучшим в школе. Понимаешь, почему?

– Да, – говорит Морис, – назло Гитлеру.

Папа смеётся.

– Можно и так сказать.

На улице холодно, наши ботинки с деревянными подошвами стучат по мостовой. Не знаю, почему мне захотелось обернуться и посмотреть на наши окна – они были прямо над парикмахерской. Мама с папой глядели нам вслед. Они здорово сдали за последние несколько месяцев.

Морис идёт впереди, глубоко дыша, чтобы видеть, как изо рта валит пар. Я слышу, как звенят шарики у него в карманах.

– Думаешь, нам их долго носить?

Он останавливается, чтобы заглянуть мне в лицо.

– Понятия не имею. А тебе что, не всё равно?

Я пожимаю плечами.

– Ну вот ещё. Эта штука ничего не весит и носиться не мешает, так что…

Морис ухмыляется.

– Так что, раз тебе всё равно, чего ж ты её под шарфом прячешь?

Этот тип всегда всё видит.

– Ничего я не прячу. Это ветер мне шарф сбил.

Морис посмеивается.

– Да-да, друг, так и есть.

До школы осталось меньше двухсот метров, я вижу решётку и двор с каштанами, чёрными в это время года. Впрочем, каштаны во дворе школы на улице Фердинан-Флокон всегда казались мне чёрными. Может быть, скованные железными решётками и бетонным покрытием, они уже давным-давно умерли? Деревья не должны так жить.

– Эй… Жоффо!

Это кричит Зерати. Мы дружим с подготовительного класса, сколько штанов мы с ним на пару просидели на этих треклятых школьных скамейках.

Он бежит, чтобы нагнать меня, и в прорези его шерстяного шлема виден только красный нос. На руках у Зерати варежки, а сам он укутан в накидку, которую я вижу на нём каждую зиму.

– Привет.

– Привет.

Он смотрит на меня, задерживает взгляд на моей груди и округляет глаза. Я сглатываю. Когда тебе мало лет, молчание кажется очень долгим.

– Вот же чёрт, – бормочет он, – везёт же некоторым, потрясно выглядит.

Морис прыскает со смеху, и я тоже, меня охватывает чувство невероятного облегчения. Втроём мы входим во двор школы.

Зерати всё не может прийти в себя.

– Подумать только, это как орден носить. Везёт же вам.

Мне хочется сказать ему, что я ничем не заслужил этот орден, но его реакция меня успокаивает, в глубине души я с ним согласен – звезда похожа на большую медаль, она не блестит, но её хорошо видно.

В крытой галерее внутреннего двора ребята стоят группками или носятся, лавируя между столбами, поддерживающими крышу.

– Пацаны, вы Жоффо видели?

У Зерати не было злого умысла, напротив, ему хотелось показать меня товарищам, немножко похвастаться мною, как будто я совершил какой-то подвиг, и он хотел, чтобы все об этом узнали.

Вокруг меня образовывается круг.

Крабер усмехается, в свете фонаря я хорошо вижу его лицо.

– Ты тут не один такой, кое-кто и в старших классах пришёл с такой же штукой.

За его спиной раздаются возгласы. Из тени выплывают два новых лица, и они не улыбаются.

– Так ты еврей?

Сложно ответить «нет», когда это написано на отвороте твоей куртки.

– Это из-за евреев идёт война.

Кажется, что-то подобное я недавно уже слышал…

Зерати стоит в изумлении. Он совсем тщедушный, и когда мы меряемся мускулами, он всегда на последнем месте: сколько бы он ни напрягал свои бицепсы, их почти не разглядеть под кожей. Так вот, несмотря на это, он поворачивается к старшекласснику.

– Ты что, совсем того? Это Жо виноват, что война идёт?

– Разумеется. Их всех надо вышвырнуть, этих жидов.

Перешептывания.

Но что же произошло? Я был обычным мальчишкой, играл в шарики, раздавал тумаки, носился вместе со всеми, играл, учил уроки, мой папа и братья работали в парикмахерской, мама вела хозяйство, по воскресеньям папа брал нас в Лоншан поглазеть на лошадей и проветриться, в будни я сидел за партой – вот и вся моя жизнь. И вдруг на меня нацепили клочок ткани и я стал евреем.

Еврей. Да что это значит-то, скажите, пожалуйста? Что за «еврей» такой? Во мне поднимается гнев, помноженный на злость от непонимания происходящего.

Круг сжимается.

– Видел, какой у него носяра?

Мне вспомнился огромный цветной плакат, висевший над обувной лавкой на улице Маркаде, прямо на углу. На нём был изображен паук, ползущий по земному шару, огромный мохнатый паук с человеческой головой и с отвратительной рожей вместо лица: глаза-щёлочки, оттопыренные уши, мясистые губы и ужасающих размеров нос, загнутый, как лезвие сабли. Внизу было написано что-то вроде: «Еврей, который хочет завладеть миром». Мы с Морисом часто проходили мимо, но монстр с плаката нас ни капли не занимал: какое отношение он мог иметь к нам? Мы не были пауками и, слава богу, не обладали подобными физиономиями. Я был белокурый, голубоглазый и с таким же точно носом, как у всех на свете. Поэтому и речи быть не могло о том, что этот «еврей» – я.

И вот нежданно-негаданно этот идиот талдычит мне, что у меня нос, как на плакате! И только потому, что на куртке у меня нашита звезда.

– Что не так с моим носом? Он не такой, как был вчера?

На это кретин-переросток не нашёл что сказать. Он все ещё искал слова, когда прозвенел звонок.

Прежде чем построиться, я увидел Мориса на другом конце двора, вокруг него было с десяток ребят. Там шла перепалка. Когда он становился в ряд, вид у него был мрачный. Я почувствовал, что если бы не звонок, драки было не миновать.

Немного потянув время, чего обычно за мной не водилось, я встал в самом конце очереди. Мы проследовали по два человека в ряд перед стариком Булье, и я очутился на своём месте рядом с Зерати.

Первым уроком стояла география. Меня уже довольно давно не вызывали к доске, и я чуял, что учитель почти наверняка меня спросит. Он обвёл нас глазами, как делал каждое утро, но взгляд его не задержался на мне; в конце концов за своей двойкой к доске отправился Рафар. Это произвело на меня нехорошее впечатление: а вдруг я уже ничего не значил, уже не был таким же учеником, как все остальные? Ещё несколько часов тому назад я бы возрадовался такому повороту, но сейчас мне было не до смеха. За что они все на меня взъелись? Они или пытались навешать мне, или не замечали меня.

– Возьмите тетради. На полях поставьте дату. Подзаголовок: «Борозда Роны».

Я сделал, как все, но то, что меня не вызвали, не давало мне покоя. Нужно было разобраться в этом, нужно было выяснить, существую ли я ещё или же стал пустым местом.

У старого Булье была мания: тишина в классе. Он желал слышать, как пролетает муха, и, если кто-то начинал болтать, ронял перо или ещё что-нибудь, он тут же наставлял на виновного указательный палец и обрушивал на него приговор, словно нож гильотины: «На перемене идёшь в угол и заполняешь тридцать строк в тетради выражением «отныне издавать меньше шума» – проспрягаешь его в настоящем, прошедшем и будущем времени».

Я положил свою грифельную доску на край парты. Это была настоящая грифельная доска, что в те времена было редкостью – почти у всех моих одноклассников было нечто вроде прямоугольников из чёрного картона, которые боялись влаги и на которых было трудно писать. А моя была настоящей, с деревянной рамкой и отверстием, в которое вдевалась верёвочка для губки.

Я слегка подтолкнул её кончиком пальца. Немного покачавшись, она рухнула на пол. Бабах.

Учитель, писавший на доске, обернулся. Он посмотрел на мою доску, лежащую на полу, а потом на меня. Все глаза в классе были прикованы к нам. Не так-то часто ученик напрашивается на наказание. Такого, вероятно, вообще никогда не бывало, но этим утром я бы дорого дал за то, чтобы учитель ткнул в меня пальцем и сказал: «Остаёшься после занятий». Это было бы доказательством того, что ничего не изменилось, что я всё так же был обыкновенным школьником, которого можно похвалить, наказать, вызвать к доске.

Мсье Булье посмотрел на меня, а затем взгляд его стал отрешённым, как будто бы все его мысли вдруг дружно испарились. Он медленно взял со своего стола большую линейку и ткнул ею в карту Франции, висящую на стене. Прочертив линию от Лиона к Авиньону, он сказал:

– Борозда Роны отделяет древние горные массивы от более молодых гор Центрального массива…

Урок начался, и я понял, что школа для меня закончилась.

Я машинально написал изложение, а затем раздался звонок на перемену. Зерати ткнул меня локтем.

– Пошли скорее.

Я вышел во двор, и в ту же минуту вокруг меня завертелся вихрь.

– Жид! Жид! Жид!

Они приплясывали вокруг, как в хороводе. Один из ребят толкнул меня в спину, и я налетел на чью-то грудь, ещё толчок – и меня отбросило назад; как-то удержавшись на ногах, я ринулся вперёд, чтобы прорвать кольцо. Мне это удалось, и я увидел Мориса, который отбивался в двадцати метрах от меня. Снова раздались крики, и на меня обрушился новый удар.

– Жид! Жид! Жид!

Я выбросил кулак вперёд и получил сильный удар в бедро. Было ощущение, что на меня наваливается вся школа и я сейчас задохнусь.

Раздался треск моей рвущейся формы, и я получил мощный удар в ухо.

Конец этому положил свисток смотрителя. Сквозь туман я видел, как он приближается.

– Что тут такое происходит? А ну разошлись, живо!

Чувствуя, как раздувается ухо, я поискал глазами Мориса. У него на колене был плотно повязан носовой платок. Пятна были коричневыми, кровь уже подсыхала. Мы не успели перекинуться и парой слов, нужно было идти в класс.

Я сел на своё место. Прямо перед собой, над чёрной доской, я видел портрет маршала Петена[3]. Красивый, преисполненный достоинства человек в генеральском кепи. Ниже шли слова: «Я выполняю свои обещания, даже если они даны другими» и росчерк.

Я размышлял о том, кому же он мог пообещать, что я должен буду носить жёлтую звезду. К чему всё это идёт? Что будет дальше? И за что меня тут хотят отлупить?

Больше всего в то утро мне запомнились не тумаки и не безразличие взрослых, а то, что мне никак не удавалось постигнуть смысл происходящего. Кожа у меня была того же цвета, что у других, лицо ничем не выделялось. Мне доводилось слышать, что в мире существуют разные религии, и в школе рассказывали, что раньше людей из-за этого преследовали, но у меня не было никакой религии. По четвергам я даже ходил с мальчишками из нашего квартала на внеклассные занятия при католической церкви, на заднем дворе которой мы играли в баскетбол. Мне там очень нравилось, нам давали хлеб и шоколад, тот самый шоколад времен Оккупации, у которого внутри была белая, немного вязкая сладковатая начинка. А иногда настоятель даже добавлял к этому угощению сушёный банан или яблоко… Мама была спокойна, когда мы были там, это ей нравилось куда больше, чем наши шатания по улицам и на блошином рынке у Порт Сент-Уан, или, того хуже, мародёрство на развалинах снесённых домов, откуда мы таскали доски, чтобы соорудить себе хижину или деревянные мечи. Так чем же я отличался от других?

Половина двенадцатого. Ухо всё так же болит. Одеваюсь и выхожу на улицу. Холодно, Морис ждёт меня. Его ободранное колено больше не кровит. Мы не обмениваемся ни единым словом, незачем. Вместе идём вверх по улице.

– Жо!

Кто-то бежит за мной.

Это Зерати.

Он немного запыхался от бега. В руке у него холщовый мешочек, перевязанный шнурком. Он протягивает его мне.

– Давай меняться.

Он красноречиво показывает пальцем на лацкан моей куртки.

– На твою звезду.

Морис молчит, он ждёт, что будет дальше, постукивая одной деревянной подошвой о другую. Решаюсь, не раздумывая.

– Ладно.

Звезда пришита грубыми стежками, нитка не очень прочная. Просовываю палец, потом два и рывком отдираю её.

– На.

Глаза Зерати сияют.

Моя звезда. В обмен на мешок с шариками.

Такой была моя первая сделка.

[3] Анри Филипп Петен, французский военный и политический деятель, герой Первой мировой войны, прославившийся в сражении под Верденом. Во время оккупации Франции немецкими войсками, будучи уже в очень преклонном возрасте, возглавлял коллаборационистское правительство.