Мешок с шариками (страница 4)

Страница 4

Папа вешает свой рабочий халат на вешалку за кухонной дверью. Мы больше не едим в столовой, чтобы экономить тепло. Перед тем, как сесть за стол, он осматривает нас: моё раздутое ухо, мою порванную форму, колено Мориса и его глаз, который понемногу становится синевато-лиловым.

Папа опускает ложку в тарелку с лапшой, встряхивает головой и заставляет себя улыбнуться, что удаётся не сразу. Он жуёт, с трудом проглатывает и смотрит на маму; её руки, лежащие по обе стороны от тарелки, дрожат.

– Сегодня в школу больше не идёте, – говорит он.

Мы с Морисом роняем ложки на стол. Я прихожу в себя первым:

– Правда? Но мой портфель?

Папа небрежно машет рукой.

– Я схожу за ним, не волнуйся. После обеда делайте что хотите, но вернитесь домой до темноты, у меня к вам есть разговор.

Помню, как на меня нахлынули радость и облегчение. Целых полдня свободы, в то время как другие будут учиться! Так им и надо – отыграемся за то, что они не хотят нас знать. Пока они будут корпеть над задачками и покрываться плесенью над причастиями, мы будем наслаждаться опьяняющей свободой городских улиц, самых лучших в мире – улиц нашего королевства.

Мы бегом поднялись по улицам, ведущим к церкви Сакре-Кёр. Там фантастические лестницы, с перилами, которые сделаны специально для того, чтобы съезжать по ним, обжигая ягодицы о ледяной металл. А ещё там есть скверы, деревья и голодные коты, которых консьержки ещё не успели пустить на рагу.

Мы неслись по пустым улицам, где рыскали редкие такси на газгене[4] да время от времени попадались велосипедисты. Перед Сакре-Кёр мы увидели немецких офицеров в длинных накидках, доходивших им до пят, и с кортиками на поясе. Они смеялись и фотографировались. Мы обошли их стороной и вернулись домой, соревнуясь по дороге, кто кого быстрее догонит.

На бульваре Мажента мы притормозили, чтобы перевести дух, и присели на ступенях какого-то дома. Морис пощупал колено, заново перевязанное мамой.

– Пойдём на дело ночью?

Я киваю.

– Пойдем.

Нам случалось иногда проделывать «дела», когда весь дом спал. С бесчисленными предосторожностями мы открывали дверь своей комнаты и, успокоенные тишиной пустого коридора, босиком спускались по лестнице так аккуратно, что не скрипела ни одна ступенька. Это была та ещё задачка. Нужно было сначала тихонько коснуться ступеньки кончиками пальцев, затем медленно опустить ступню, но при этом не становиться на пятку. Очутившись в парикмахерской, мы проходили вдоль кресел, и начиналась самая волнующая часть.

С улицы внутрь не проникал ни один лучик света, так как железные ставни были закрыты. В кромешной тьме я на ощупь находил так хорошо знакомый мне прилавок; пальцы касались упаковок с бритвенными лезвиями, скользили по полой стеклянной панели, за которой папа рассчитывался с клиентами, и наконец добирались до выдвижного ящика. В нём всегда вперемешку лежали мелкие монеты. Мы запускали туда руки и возвращались к себе наверх. Вот почему в детстве у нас никогда не было недостатка в лакрице. Эти похожие на резину черные батончики, от которых слипались не только зубы, награждали нас хроническими запорами.

Решено, сегодня снова играем в грабителей.

Упиваясь нежданной свободой, мы позабыли и думать о том, что случилось утром, мы наслаждались тем, что можно было шататься по городу, покуривая сигареты с эвкалиптом.

Эти сигареты были настоящей находкой. Во времена Оккупации мужчины должны были довольствоваться мизерной порцией табака, выдававшейся раз в десять дней. Я заходил в аптеку и печально смотрел на типа за прилавком.

– Я бы хотел купить сигареты с эвкалиптом для дедушки, у него астма.

Иногда приходилось виться ужом, но чаще всего этот трюк срабатывал, и я триумфально выходил с пачкой сигарет в руках, которую мы открывали, едва отойдя от аптеки. После чего с сигареткой в зубах и засунув руки в карманы, окутанные пахучим облаком, мы дефилировали по улице с видом хозяев жизни, а лишённые табака взрослые бросали на нас гневные взгляды. Этими сигаретами мы часто делились с Дювалье, с Биби Коэном и со старьёвщиками нашего квартала, которые принимали их с благодарностью, но с первой же затяжки начинали сокрушаться, что приходится курить такую дрянь. Вонь от этого поддельного курева была премерзкой – может статься, что это навсегда отбило мне охоту курить что бы то ни было, даже настоящие сигареты.

В сквере на Монмартре Морис внезапно сказал:

– Идём домой, уже поздно.

Он был прав. На горизонте за куполом Сакре-Кёр начинали сгущаться сумерки. Внизу под нами расстилался город, уже тронутый тут и там вечерней мглой, словно шевелюра начинающего седеть человека. На какое-то время мы погрузились в молчаливое созерцание. Я любовался крышами и размытыми очертаниями памятников вдалеке. Тогда я ещё не знал, что смотрю на этот такой знакомый мне пейзаж в последний раз. Я не знал, что через несколько часов мое детство закончится.

Придя на улицу Клинянкур, мы обнаружили, что парикмахерская закрыта. За последнее время многие из наших друзей уехали из города. Из разговоров, которые родители вели вполголоса, я выхватывал имена постоянных клиентов – тех, кто приходил в парикмахерскую, а вечером заглядывал на чашку кофе – почти все они разъехались.

Я частенько различал и другие слова: аусвайс, немецкая комендатура, демаркационная линия… И названия городов: Марсель, Ницца, Касабланка.

Мои братья уехали в начале года, не вдаваясь в объяснения. Работы в парикмахерской становилось всё меньше. Иногда в салоне, где некогда было так людно, не оставалось никого, кроме хранившего нам верность Дювалье.

Однако ещё ни разу папа не закрывал парикмахерскую посреди недели, как сейчас.

Мы с порога услышали его голос, доносившийся из нашей комнаты. Он лежал на кровати Мориса, положив руки под голову, и разглядывал наши владения, словно желая увидеть их нашими глазами.

Когда мы вошли, папа встряхнулся и сел. Мы с Морисом устроились на кровати напротив. Папа начал говорить, и его длинный монолог потом долго звучал у меня в ушах. Я до сих пор его слышу.

Мы слушали его так внимательно, как никогда прежде.

– Вот уже сколько раз, – начал он, – с тех пор как вы стали что-то понимать, я рассказывал вам истории, непридуманные истории про ваших родственников. А сегодня я понял, что никогда не рассказывал вам про себя.

Он улыбнулся и продолжил:

– Это не такая уж увлекательная история, сомневаюсь, что вы бы захотели слушать её долгими вечерами, но главное я расскажу. Когда я был маленьким, гораздо меньше, чем вы сейчас, я жил в России. Во главе этой страны стоял всемогущий правитель, которого называли царём. Этот царь, вот как немцы сейчас, любил воевать и придумал такую штуку: он отправлял эмиссаров…

Он останавливается и сдвигает брови.

– Вы знаете, кто такие эмиссары?

Я киваю, и хотя у меня нет ни малейшей идеи о том, кто это такие, совершенно ясно, что это малоприятные личности.

– Так вот, он отправлял эмиссаров в деревни, и там они забирали маленьких мальчиков вроде меня и увозили их в лагеря, где из них делали солдат. Им выдавали военную форму, учили шагать в ногу, беспрекословно слушаться приказов, а ещё убивать врагов. И вот, когда пришёл мой черёд отправиться с эмиссарами, которые приехали в деревню за мной и моими маленькими товарищами, папа позвал меня на разговор…

Его голос сорвался, но затем он продолжил:

– Как я сегодня позвал вас.

Снаружи уже было совсем темно, я едва различал папу на фоне окна, но никто из нас и не подумал зажечь свет.

– Он привёл меня в комнатку на ферме, где он любил запираться, чтобы подумать спокойно, и сказал: «Сынок, ты хочешь быть царским солдатом?» Я сказал: «Нет». Мне было известно, что со мной будут плохо обращаться, и я не хотел становиться солдатом. Люди часто думают, что все мальчишки мечтают стать военными, так вот, как вы можете видеть – это не так. В любом случае это было не так для меня.

«Раз так, – сказал он, – то думать тут нечего. Ты маленький мужчина, и ты должен уйти. Ты отлично справишься, потому что ты не дурак». Я согласился и, расцеловав отца и сестер, ушёл. Мне было семь лет.

Пока папа говорил, я слышал, как мама ходит, накрывая на стол. Мне казалось, что Морис рядом со мной окаменел.

– Нужно было зарабатывать на жизнь и при этом не попасться в лапы русским – уж поверьте, мне нелегко приходилось. Кем я только не был, за краюшку хлеба чистил снег лопатой вдвое больше себя. Встречались славные люди, которые мне помогали, и другие, плохие. Я научился управляться с ножницами и стал парикмахером, исходил много мест. Три дня в одном городе, год в другом, а потом пришёл сюда, где мне улыбнулась удача. У вашей мамы похожая история, да и многие ведь через такое прошли. Мы с ней познакомились в Париже, влюбились друг в друга, поженились, и родились вы. Проще не придумаешь.

Он замолкает и мне кажется, что я вижу, как он перебирает пальцами бахрому на моём покрывале.

– Я открыл эту парикмахерскую, сначала совсем небольшую. Если я что и заработал, то обязан этим только себе…

Кажется, он хочет что-то добавить, но останавливается на полуслове, и его голос вдруг становится глуше.

– Знаете, почему я вам все это рассказываю?

Я знал, но не решался произнести это вслух.

– Да, – говорит Морис, – потому что мы тоже должны уйти.

Он делает глубокий вдох.

– Да, дети, вы уйдёте, сегодня же, пришёл ваш черёд.

Он взмахивает руками со сдержанной нежностью.

– И вы знаете, почему так надо сделать. Вы не можете каждый день приходить домой в таком виде. Я знаю, что вы храбрые мальчишки и умеете постоять за себя, но надо понимать одну вещь – если вас двое против десяти, двадцати или ста, храбростью будет не лезть в бутылку и убраться из этого места. Кроме того, есть причина и поважнее.

Я чувствовал, как к горлу подступает комок, но знал, что не заплачу – вчера я еще мог бы разреветься, но теперь всё было иначе.

– Сами видите, немцы обращаются с нами всё хуже и хуже. Сначала постановка на учёт, объявление на парикмахерской, проверки в лавке, теперь вот жёлтая звезда, а завтра жди ареста. Значит, надо уносить ноги.

Я так и подскочил.

– А ты, а вы с мамой?

В темноте я увидел, что отец жестом просит нас успокоиться.

– Анри и Альбер уже в свободной зоне[5]. Вы уедете сегодня вечером. Мы с мамой уладим кое-какие дела и тоже уедем.

Он издал небольшой смешок и, наклонившись, положил руки нам на плечи.

– Не волнуйтесь, русские до меня семилетнего не добрались, куда уж нацистам в мои пятьдесят меня сцапать.

Я выдохнул. Выходило, что мы расстаёмся, но обязательно найдём друг друга после войны, которая когда-нибудь да кончится.

– А сейчас вы должны как следует запомнить то, что я скажу. Вы уходите сегодня вечером, едете на метро до вокзала Аустерлиц и там покупаете билет в Дакс. В Даксе вы должны перейти через демаркационную линию. Само собой, нужных документов у вас нет, надо будет выкручиваться на месте. Возле Дакса есть деревня Ажетмо, там найдёте людей, которые помогают перебираться через линию. Как только перейдёте на ту сторону, вы спасены. Ваши братья в Ментоне, сейчас покажу на карте, где это, совсем близко от итальянской границы. Вы их разыщете.

Морис подаёт голос:

– Но билет на поезд?..

– Не волнуйся. Я дам вам денег, и смотрите в оба, не потеряйте и не провороньте их. У каждого из вас будет по пять тысяч франков.

Пять тысяч франков! Даже в дни больших ограблений у меня никогда не было больше десяти франков в кармане. Какое богатство!

Но разговор не окончен, и по тону отца я понимаю, что самого главного он ещё не сказал.

– И последнее, – говорит он, – вам надо усвоить одну вещь. Вы евреи, но вы никогда никому об этом не скажете. Слышите: НИКОГДА.

[4] Весь производимый в оккупированной Франции бензин шёл на нужды германской армии, поэтому французы перешли на газогенераторные машины, работавшие на твёрдом топливе (дровах). Таких машин было мало, так как транспортные средства тоже реквизировались оккупационными властями, и на улицах можно было встретить даже экзотичные собачьи упряжки.
[5] 22 июня 1940 г. Франция подписала с Германией вынужденное перемирие, в результате чего была разделена надвое: север страны был занят немецкими войсками и стал зоной оккупации, а юг остался под контролем французского правительства, возглавляемого маршалом Петеном. Не имея больше возможности находиться в оккупированной столице, правительство разместилось в городке Виши и получило название «режима Виши».