Воробей на проводе (страница 2)

Страница 2

Таинственное Управление из трех загадочных для меня букв КГБ, которое возглавлял мой любимый дядя Петя или Петр Кузьмич Кукушкин, часто упоминалось в разговорах наших знакомых. Но стоило зайти в комнату кому-нибудь из нас, детей, все сразу замолкали, и умело начинали разговор о чем-нибудь другом. Я не понимала, почему все так боятся дяди Петиной службы, да и его самого, кажется, тоже. Его жена, Раиса Ивановна, была существом добрейшим и совершенно безобидным. Она вся состояла из пухлостей, украшенных немыслимым количеством симпатичных ямочек, и мелкими завитками каштановых волос. Очень уютно было чувствовать себя прижатой к ее надушенной мягкой груди и слушать ее ласковый красивый голос. Детей у тети Раи не было, поэтому она тискала меня с такой нерастраченной нежностью и разрешала делать мне все-все-все, в отличие от моих родителей, что я иногда задумывалась, а не ответить ли согласием на ее шуточные предложения стать их доченькой. В угол меня там ставить наверняка не будут, да и зловредные старшие сестрицы оставят, наконец, свои педагогические опыты при себе. Но, взглянув на своих обожаемых родителей, я чувствовала такую гордость за них и за то, что я дочь этой красивой и веселой пары, что все мечты о безнаказанных поступках улетали прочь.

К той поре, когда я могла уже не только осознавать, но и анализировать поступки окружающих, мне исполнилось восемь лет. Природная наблюдательность и критическое отношение к своим и чужим поступкам делали мою детскую жизнь интересной и немного тревожной. Слишком рано стала я понимать, что думается не всегда то, что говорится. И я с детства знала, что почти все люди – природные актеры. Одни – по доброте душевной притворялись, что все у них гораздо лучше, чем обстоит на самом деле, что они довольны жизнью, и никому расстраиваться из-за них не нужно. А другие – и их было большинство, притворялись только в том, что было к их выгоде и удобному существованию. Первым, кто показал мне свой актерский талант, был Султан Ильясович Мухамбетов, новый начальник милиции. Этот вечно всем улыбающийся почти приторной улыбкой человек, сразу стремительно сощуривал глаза в спину уходящему собеседнику. И тогда на дне этих красивых восточных глаз рождалось что-то страшное и сильное. Как будто Мухамбетов одновременно испытывал самые черные человеческие чувства: и зависть, и злобу, и жажду мщения. Мне казалось, что я одна знаю – на самом деле Султан Ильясович совсем не тот, за кого он себя выдает. Мухамбетов, заметив мое пристальное к нему внимание, с недавних пор стал осторожничать при мне, почти не гася свою льстивую улыбку. Его кривые ноги, смешно упакованные в извечные мягкие кожаные сапожки, почти всегда следовали за моей матерью. Он, единственный из всех мужчин, умел целовать женщинам руки, но когда его губы касались тонкого запястья моей мамы, он не торопился отрываться от него. Мне казалось, что только я замечаю его влюбленность, но иногда досадливый жест выдавал мою мать, и вслед за этим она торопилась ласково улыбнуться Султану Ильясовичу, боясь обидеть его. Мухамбетовов был холост, и мне трудно было представить рядом с ним хоть какую-нибудь женщину. Тем более, такую красивую и такую любимую своим мужем, какой была моя мать.

Моя мать работала в областной больнице в должности совершенно рядовой – она была акушеркой родильного отделения. Я любила приходить к ней на работу, хотя дальше приемного покоя меня никогда не пускали. Лицо у мамы на работе было совсем другое, непохожее на домашнее. Оно казалось и старше и, одновременно, прекраснее. Ее изумительные карие глаза как будто видели гораздо больше, чем все окружающие. Там она никогда не досадовала на меня и не повышала голоса. Да и семейное имя мое не позволяло искажать его для строгих нотаций. Как вы думаете, можно ли отредактировать в суровую сторону имя Лёлька? При виде матери я всегда бросалась к ней навстречу, вдыхая привычный запах больницы и чудный аромат родного тела.

Мы шли домой, держа друг друга за руки, и все оглядывались нам в след. Конечно, все оглядывались вслед моей матери, но часть внимания и восхищения доставалась и мне.

Мать никогда не кичилась ни своей внешностью, ни высоким отцовским положением. Все знакомые сами стали называть ее за добрый и ласковый нрав Любашей Петровной. Мама сначала стеснительно улыбалась, но потом привыкла, и иногда представляясь новым знакомым ставшим привычным для всех именем. Отец, крупный и красивый мужчина, своим похожим на орла профилем возвышался над матерью, зорко оберегая ее от чужих взглядов. Он был страшно ревнив, но, сознавая это опасное и несправедливое для матери чувство, сдерживал его изо всех сил. Он настаивал, чтобы мама уволилась с работы и сидела дома, с нами, а, может, родила бы еще одного ребенка. Мама смеялась и говорила:

– Радов, дай мне передохнуть! Да и девчонки скоро по очереди начнут выходить замуж и рожать тебе внуков, – она прижималась к отцу, заглядывая ему в глаза. Он крепко обнимал ее, сдерживая силу своих рук. В глазах его рядом со счастливым блеском всегда проглядывала тревога за любимую женщину и за нас, трех разноликих его дочерей.

Вообще, нам не часто случалось проводить вечера, да и выходные, с отцом. Его «Промстрой» постоянно расширялся, требуя от него все больше сил и времени. Отстроившаяся после войны страна набирала мощные обороты, ей нужны были новые металлургические предприятия и, следовательно, работа моего отца. Каким человеком был мой отец? Наверное, замечательным. Я никогда не забуду ту бесконечно длинную и широкую вереницу людей, заполнивших главный проспект нашего города, которая молча и скорбно шла за гробом моего отца. Слово «осиротели» было самым частым из всех произносимых в тот день не только рядом с моей семьей, но и среди людей, нам совершенно незнакомых. В тот день сломались не только судьбы детей Кузьмы Сергеевича Радова, но и многих его соратников, подчиненных и даже жителей беззащитного отныне города. Уже через десяток лет красивая и бесконечно широкая Ульба окрасилась калейдоскопом мертвых сточных вод из многочисленных металлургических предприятий, кислотные дожди впервые пролились именно над нашим городом, и смерть от доныне неизвестных и оттого еще более страшных болезней, казалось, навеки поселилась в нашей долине. Я часто становилась свидетелем горьких заявлений, что «Сергеич бы не подписал, Радов бы не допустил, после Кузьмы Сергеевича все пошло прахом». Меня и радовали эти добрые слова об отце, и пугали своей тоской и грядущим ухудшением жизни нашего города. Уже через пятнадцать лет после смерти отца моим землякам среди самых первых стали выплачивать так называемые «гробовые», но разве этими деньгами можно было окупить и помельчавшую Ульбу, несущую свои грязные воды в чистый полноводный Иртыш, и нездоровье детей, уродливо лысеющих от ядовитых дождей?

Но пока еще отец был жив, и наша жизнь казалась нам незыблемо определенной, а мать была счастливой и спокойной женщиной.

* * *

Николенька Модин обещал стать замечательным художником. Не он сам, естественно, высказывал это пророчество, обещание это давали его многочисленные пейзажи и натюрморты. Он был средним среди сыновей Модных и, как на всякого среднего ребенка, на него приходилось наименьшее количество и заботы и внимательного родительского догляда. Николенька рос как будто сам по себе, он никогда не расставался со своими карандашами и красками, обращаясь к родителям только тогда, когда что-нибудь из его художественных принадлежностей заканчивалось. Но однажды его пейзажи среди прочих были отобраны для Московской выставки работ юных дарований. И уже через две недели к Модиным приехал важный бородатый дядька, который на долгие два часа заперся вместе с Николенькой в его отдельной комнате в мансарде большого модинского дома. Он вышел оттуда с просветленным лицом и сверкающими от счастья глазами. Он долго жал на прощанье руку Ивана Андреевича, а Евдокии Дмитриевне целовал руки и благодарил за рождение второго Левитана. Заручившись обещанием привезти Николеньку после окончания школы в Москву, он уехал, так и не стерев с лица счастливую улыбку. После этого к Николеньке стали относиться, как к дорогому хрустальному бокалу. Он совсем не рад был такому повышенному вниманию, стесняясь вслух высказываемым пророчествам о грядущей славе фамилии Модиных.

В тот год, через две недели после майских праздников, наша семья, как и другие общие знакомые, получили приглашение от Султана Ильясовича приехать к нему в летний дом на роскошный казахский бешбармак. Загородный дом его стоял в красивой расщелине недалеко от шумного ледяного водопада. Чистейшие струи его отчаянно падали с большой высоты. Прежде чем устремиться к Иртышу, горная река отдыхала в низовье водопада, образуя небольшое озеро, окаймленное фантастически красивыми искристыми камнями. Вода в озере была ледяная, больше минуты в ней высидеть было невозможно. Но мы, едва отогревшись, вновь и вновь прыгали в прозрачную пузырчатую пену, пытаясь проплыть хотя бы несколько метров.

На солнечном склоне ютился небольшой сарайчик в окружении двух десятков улей. Женщины, одетые в модные тогда льняные сарафаны с юбками «солнцеклеш», почти все в широкополых соломенных шляпах, расстилали на мягкой молодой траве яркие плюшевые скатерти, целую стопку которых вынес из дома Мухамбетов. Большой казан, как в гнезде сидящий в просторной летней печи, уже издавал аромат вкусного мяса. Рядом, в большой кастрюле варились в крепком мясном бульоне крупные лепестки нежнейшего теста. Старая казашка, то ли дальняя родственница, то ли прислуга Мухамбетова, резала тонкими кольцами огромный сладкий лук. Наконец, все расселись, привычно сложив под собой ноги калачиком. Достархан расцвел ранней зеленью и разноцветными пиалами с бульоном. В самый центр его поставили, наконец, огромное блюдо с горой мяса. Султан Ильясович стал одаривать гостей, по казахскому обычаю, кусками мяса, которые делились в строго иерархическом порядке. Я помню только, что самый большой кусок от бараньей или конской головы доставался всегда отцу. Он первый принимал его из рук Мухамбетова и что-то шутя говорил ему по-казахски. Потом уже одаривались остальные мужчины, которые, как мне казалось, с большим бы удовольствием съели какой-нибудь вполне обычный и привычный для русского вкуса кусок мяса. После мужского дележа женщинам и детям разрешалось брать, кто что хочет, и застолье продолжалось до самого заката.

Детям быстро надоедали долгие «взрослые» беседы родителей, и мы разбегались кто куда. Здесь, в предгорьях Алтая, нам предоставлялась такая свобода, которую мы потом долго не могли забыть в городе. Мы носились по откосам, как молодые архары и с визгом барахтались в ледяном озере. Самые отчаянные забирались на высокий выступ и ныряли в глубокую воронку в самом центре падения воды. И только один наш Николенька, опьяненный красотой гор и свежей зеленью листвы, торопился остановить в своих набросках весенний просыпающийся Алтай. Молодые кедры, рискнувшие спуститься в долину, как будто манили нас подняться повыше и спрятаться от жарких лучей солнца.