Долгая жизнь камикадзе (страница 10)
Осенью и зимой Москву всего на несколько часов выпускает из своих когтей тяжелый, липкий сумрак. Если на минуту воровато выглянет солнце, его тотчас сграбастают непролазные облака. Вставать приходилось еще в темноте, спозаранок. Ехать в двух набитых автобусах, сначала по Первой Мещанской и Сретенке, а затем через Каменный мост по Серпуховке. Спешащие на работу, сгрудившиеся люди так сдавливали Женю, что ее хрупкая грудная клетка, казалось, треснет (но она была советский ребенок, и этого не случалось), и все для того, чтобы в полдевятого войти в хмурый кубик здания с кричащей малышней.
Женя запомнила особенную, вытянутую улицу Щипок, несвежий халат толстой бабищи – воспитательницы, она не помнила ни ее лица, ни имени, только противный запах капусты и подгоревшей каши, нарубленный хлеборезкой кислый черный хлеб. В глазах и сейчас мельтешили нехитрые игрушки: ободранные деревянные лопатки, тяжеловесные, тоже деревянные кубики. Из спален несло невысыхающей краской; расправившись с обедом, размазав по клеенке густой гороховый суп, дети спали, кто мог уснуть, тут же, за обеденными столами, положив голову на руки.
После мертвого часа полагалась прогулка. Большой запущенный сад с проломом в штакетнике (Женя его сразу заметила) таил много неожиданностей. Старые коренастые дубы о чем-то переговаривались под ветром, если б можно было различить их слова! Многопалые толстые ветки походили на натруженные руки, чертящие в легком сумраке какое-то послание. Редкая сухая листва переливалась от янтарно-медного до зелено-серого цвета кожи ящерицы. В ветвях, или это чудилось Жене, мелькали какие-то перепончатые тени. Казалось, из дупла вылезет бархатный ворон, хозяин, и ударит голосом по оркестровым стволам. Вот они какие, подумалось Жене. Она зажмурила глаза, потом открыла и увидела в углу сада, в разросшихся кустах, оживший гобелен из комнаты тети Веры на Большой Ордынке – два охотника в зеленых шляпах с перьями медленно ехали сквозь рощу, а впереди румяный толстяк-егерь дул в короткий рожок.
Женя без страха ступила в провал из черных металлических прутьев. Что еще чудесное ждало ее там за забором в сумерках пустынной улицы?
Поодаль от пролома стоял угловатый, высокий мужчина в коротком пальтеце и кепке, надвинутой на лоб. Он словно наблюдал за ней, поджидал.
– Хочешь, я покажу тебе что-то интересное? – басовито спросил он, обнажив желтоватые зубы.
– А что? – У Жени разгоралось любопытство.
– Пойдем, сама увидишь.
– Она засеменила было за странным дядей, как откуда ни возьмись у штакетника появился бородатый старик с красными обветренными щеками; если бы не сливающийся с сумерками серый ватник, он бы смахивал на Деда Мороза. Старичок вскочил со своего фанерного ящика и бесстрашно вцепился в рукав мужчины.
– Я тебе покажу – «пойдем»! Скотина! Ишь чего надумал, малолетку сманивать. Она ж совсем ребенок!
Дядька заячьими большими прыжками побежал прочь. А полусказочный дед, махавший ему вдогонку кулаком, будто растворился в густеющей темноте. Как невидимка. Женя даже не успела расспросить, кто он, этот в кепке? Почему нельзя было с ним пойти? Испуганная, недоумевающая Женя снова пролезла в дыру. И тут услышала истошный крик воспитательницы, метавшейся среди деревьев: «Юргина! Женя! Где ты?!»
Женя побежала на крик. Казалось, только отошла от гулявшей ребятни, а в действительности прошло уже больше часа. Она попала в ловушку времени. Женя поведала не на шутку испуганной женщине о странном дядьке, позвавшем ее с собой, и незнакомом деде, грозившем ему, а воспитательница все, слово в слово, рассказала пришедшей вскоре бабушке Надежде Николаевне. Бабушка громко отчитывала ее за то, что та не смотрит за детьми, затем одела Женю в купленное на вырост пальто и повела к остановке.
Всю дорогу она не проронила ни слова, и Женя подавленно молчала. А когда они оказались в своей комнатухе на втором этаже флигелька, бабушка, словно не замечая дочь, хлопотавашую возле примуса, положила вырывающуюся внучку поперек кушетки, задрала платье, спустила трусики и стала стегать неизвестно откуда появившимся ремнем, взвинчивая себя, приговаривая дрожащим голосом:
– Не смей разговаривать с чужими людьми! Никуда с ними не ходи! Не смей…
– Ой, больно! Перестань лупить! – плакала Женя. – За что?
Женя и сейчас, на пустыре, выстеганном снегом, памятью кожи ощущала сыпавшиеся на нее удары.
– За то. Заслужила. Спасибо, старичок заступился. Что бы могло случиться? Подумать – кошмар.
Удары становились все более вялыми, но от этого обида на бабушку, на весь мир не проходила.
– Я тебе не забуду!
– Перестань издеваться над ребенком! – подлетела Тамара и выхватила ремень. – Я Женьку пальцем не тронула никогда! – Ее большие тяжелые глаза наливались угольным блеском.
– Потому что она для тебя пустое место! – зло краснея, выкрикнула бабушка. Но было очевидно: не Женя являлась яблоком раздора, а неприязнь, длиной в жизнь, неумение жить бок о бок.
– Мама никогда меня не бьет. – Женя прижалась к ее роскошной груди. Тамара тяжело опустилась на кушетку, благодарно обняла ее. – Она моя мама, а ты просто бабушка, – выпалила с обидой.
– Женечка, – Надежда Николаевна хотела вырвать ее у дочери, но Тамара шлепнула ее по руке. – Такое в первый и в последний раз, обещаю тебе. Ты еще маленькая, иначе не объяснишь. Нельзя разговаривать с незнакомыми людьми. Даже говорить, а ты пошла черт-те с кем. Хорошо, какой-то дворник помог. В Москве много разных сумасшедших, много дурных людей. Делают из детей колбасу и продают на рынке… – напускала она страху.
Женя подумала, какая из нее будет невкусная колбаса, наморщила лицо. Она вдыхала непривычный запах матери – смесь крепкого одеколона и цветочной пудры, потихоньку оттаивала.
Не за горами был Новый год, состоялась мировая. Тамара не сумела удержать в руках тонкую ниточку, на которую подвесила дочь. Тамару раздражали ее вопросы; в отличие от Надежды Николаевны, часто она не знала, что ответить, казалось, ее утомляло само присутствие Жени в жизни.
12
Прошло, по его подсчетам, около месяца этого невозможного, безразмерного существования. Прежний хозяин избушки, так внезапно, таинственно исчезнувший, не вернулся, не являл никаких признаков жизни, и собака, неизъяснимо странная, признала его за нового хозяина. Странная, потому что прямо на глазах Юсио она из неуклюжего подростка превратилась в матерого, сильного пса с почти квадратными глазами, вздыбившейся шерстью, торчащими ушами, с толстой пружиной хвоста, рассекавшего воздух, отгонявшего от него докучливую мошкару. Такое преображение не могло произойти за какой-то месяц и даже за два. Однажды, рубя чурки, Юсио нашел большой отсыревший коробок спичек, он его высушил и все ждал, когда же спички закончатся; он поранил руку. Из ранки не вылилось ни капли, кровь тут же свернулась. «Неужели оттого, что по сути ведь я мертв?» – вздрогнул Юсио. Но зря он тряс рукой в воздухе, кровь не вытекала, не покидала своего кожаного дупла. «Мое второе рождение из морской бездны – искусственное!» – развивал он свою догадку.
Он питался мясистыми цветочными сгустками, которые обычно варил, но часто ел прямо так, обрывая с кустов, с множеством нечетных лепестков; травоядный человек бессмертен – пришла ему в голову простая мысль. Это вошло у него в обычай после того, как пес жадно накинулся на крючконосую птицу, ползающую, как сороконожка, в траве. Юсио вырвал у собаки белесую птичью лапку и сварил ее с махровой травкой, похожей на дикий укроп. Беда не заставила себя ждать. Резкая боль разрывала живот, белки глаз закатились, он чуть не захлебнулся в блевоте, пес виновато кружил вокруг, а ведь сгрыз птичку, даже перышка не оставил, и ничего! «Я выжил, потому что нельзя умереть дважды! Кому-то нужна моя жалкая жизнь». Но с этого дня Юсио жил, словно во сне, наяву. «Выбраться! Всеми силами попытаться вырваться из этого мрачного заповедника! Ведь прежний хозяин выбрался, исчез. Испарился!» – Юсио не предполагал, как он близок к истине.
В его обители, в диковинном уголке земли, куда он попал волею невероятной судьбы, было необычным все: на ночном, словно луженом небе, никогда не возникали луна и Млечный Путь, на глади вечно спокойного моря не появлялись ни люди, ни корабль. Уж как бы он махал руками, плясал, кричал, орал, надрывая горло и легкие! Его бы наверняка увидели и услышали. Его почти визуальный мир был как будто необитаем, но предшественник как-то разорвал цепи этого ада! Ночная подруга, о которой Юсио теперь вспоминал все реже, между прочим, знала о нем, направляя беглого камикадзе – в хижину. Нашел бы ли он ее домик, затерявшийся в невиданной роще с человекообразными деревьями? Юсио вспомнил, как там он словно скользил в десяти сантиметрах от земли. Пожалуй, он бы отыскал домик, ее прибежище, но к ней, возможно, вернулся отец ребенка, супруг, которого она ждала. Бесславная война кончилась или заканчивается, какого черта ему идти туда? Привычные представления еще довлели над Юсио, но его уже не терзали мысли о невыполненном воинском долге, все потихоньку стиралось в сознании; днем и ночью его жгло только одно – стремление приспособиться к новой действительности сменилось страстным желанием вырваться отсюда любой ценой, да хоть под трибунал! Только бы в последний раз увидеть своих родных, жену, сына…
Как-то в лесу Юсио явственно услышал звон колокольчика и задрожал всем телом; обернулся, звон издавал зубчатый, раскидистый папоротник, а он-то хотел в прошлый раз собрать и замариновать его побеги, любимое лакомство японцев. Нет, он не станет этого делать! В мелодичном, быстро смолкнувшем звоне он почувствовал знак, сигнал, освобождение, что он в конце концов разобьет огромную стеклянную колбу, накрывшую, заточившую его.
Однажды Юсио приснился ни с чем не сопоставимый сон. До сих пор ему снились путаные, как клубок отсыревшей пряжи, обрывочные сны, которые он не смог бы наутро вспомнить, а этот длинный отчетливый сон походил на картину, вытканную на ковре ручной работы, ожившую под пальцами искусной мастерицы. Ему снился большой город, словно явившийся из сказки, с зубчатыми кирпичными стенами, старинными башнями, украшенными малиновыми звездами – из драгоценных камней. «Москва! – догадался Юсио, – столица врага», он видел Москву в кинохронике. Ему приходилось слышать русскую речь, он даже различал отдельные слова. Во сне его взгляд неожиданно скользнул с парадной площади с монгольской усыпальницей в центре – в каморку обшарпанного двухэтажного дома, в пристанище, в берлогу одинокого старика с красными слезящимися глазами. Юсио вторгся, побывал в его снах, сродни необыкновенным путешествиям, увидел старика, стоящего за белыми стенами древнего русского города, недалеко от плахи, где мордастый палач большим тесаком рубил головы. Залитый кровью эшафот, зрелище древней русской казни, вызвало в нем дрожь. Разве это зверство можно сравнить с благородством харакири, совершаемым человеком наедине со своей кармой? Может быть, Юсио увидел этот странный сон потому, что сам жил в сдвинутом, свистящем, как снаряды, неподвластном ему времени?
Как-то Юсио взглянул в осколок зеркала и отшатнулся: как преобразился он, почти двадцатилетний, по сравнению с фотографией на военном билете! Куда делись худоба щек, торчащие скулы, юношеская шея? На него смотрело широкое лицо мужчины средних лет, с горестным взглядом потухших глаз, с первой сединой, пробивавшейся в темных волосах… Воистину время куражилось над ним!