Долгая жизнь камикадзе (страница 9)

Страница 9

Она взяла в руки обструганное легкое, белое полено, ласково его погладила. Она сделает лобик, вырежет острый нос, как у ее папы. Сделает себе деревянного друга, Буратино. Это совсем нетрудно. Она сумеет. Женя взяла топорик, хотела сделать первый надрез и вскрикнула – кровь густой струйкой полилась из руки, чуть пониже указательного пальца. Вывалились топор и полено. Ее пронзила не столько острая боль, сколько собственное бессилие. Веселые курносые маски на глазах превращались в мексиканских идолов, проткнутых человеческими волосами, в страшилищ древних славян и северных народов, сотворивших шаманский круг. Измазав правую руку, она пыталась зажать серповидную ранку, но кровь лилась и лилась на ее байковое платье, на пол. Котенок подбежал, жалко смотрел на нее. Женя испугалась, что он станет лизать кровь: «Пошел отсюда, Безымянка!» Жаркая мечта о братишке, о друге, рухнула, испарилась. Из глаз сыпались горячие кругляки слез.

Невоплощенный друг затерялся в океане неживой материи, о котором Женя ничего не знала, только смутно его чувствовала. Она притерпелась к боли, сроднилась с одиночеством белого чурбачка, который все равно огнем будет гореть.

Ну и пусть… чем сильнее текла кровь, тем слабее становилась боль. Женя не позвала соседку, не побежала открыть заскорузлый кран в закутке возле уборной. Никто ей не поможет, ни соседи, ни портрет деда на стене. Она так и стояла в лужице крови, боясь испачкать диванчик. Ей хотелось не быть. Вспомнились слова матери. Это, конечно, ей она пожелала смерти. Женя уже наслаждалась собственным страданием, размазывала его по лицу вместе со слезами. «А кому же еще пожелала? Сказала, что не ей. А кому же? Бабушке? Не может быть. Это ей – никому не нужной неумехе. Папе вот скучно с ней, потому что она не умеет говорить, как взрослая. Бабушка, конечно, любит. А что поделаешь? Приходится».

Перемещение в пространстве-времени было полным и достоверным: она сама стала ручейком крови, вытекающим из серповидной ранки на руке, нанесенной туповатым лезвием топорика для чурок, сама была завитком стружек – из него мог бы вырасти мальчик-дерево, выпустить побеги рук, с выскочившей зеленой листвой. Как японское искусственное деревце, которое Женя увидит много позже, уже в сегодняшнем своем бытии. Она сейчас сама оказалась там, а клятый черный пустырь, занесенный снегом, ударял хлопушками крыльев где-то далеко за ее спиной.

Уравнение Эйнштейна, так и не объявшее скручивание пространства.

…Она видела, как вбежала перепуганная бабушка, причитая, хватаясь руками, перепачканными Жениной кровью, за голову, за свои седые короткие волосы, – не до тряпки же ей было, – слышала ее хриплые возгласы: «Как ты могла? Как тебя угораздило?» Слышала свой виноватый голос: «Я хотела сделать Буратино. У папы Карло получилось!» – «Он же был столяр!» – в изнеможении вскрикивала бабушка. Вызвали врача скорой помощи, он аккуратно наложил шов…

На другой день пришел взвинченный, нервозный отец, и вдруг Женя увидела его не таким, каким он был тогда, фатоватым даже в дешевеньком пиджаке, а теперешним, с которым рассталась два часа назад, – с тонкими прядями, прилипшими к лысине, с выступающим на худом лице гоголевским носом.

– Я не знал, что моя дочка такая дурочка! – Он покрутил тонким пальцем у виска. – Это ненормально! Попросила, я бы купил тебе куклу. Я-то думал, тебе интересней книжки.

– Вот именно! – Тамара передернула плечами. Экстраординарность происшедшего пригасила тлеющую свару.

Куклу ей купили тети, нетяжелую, огромную, пищащую «мама – папа», но исправно закрывающую круглые глаза, с толстой щеточкой ресниц, похожей на холку черного казахского жеребенка.

– Перестань ее бранить! Унижать! – сердилась на отца Надежда Николаевна. – Ребенок чудом не потерял руку.

– Но не потерял же! Чего же кудахтать?

А уже через полчаса, попивая с бабушкой жидковатый чаек, Анатолий Алексеевич оживленно говорил:

– Прочитал «Молодую гвардию», такая сильная вещь. А как написана! Впервые, ты знаешь, так ярко показано комсомольское подполье. А какие герои, какие образы – один Олег Кошевой чего стоит, а Любка Шевцова? Вот кому надо подражать, – он повернулся к Жене, с туго забинтованной рукой. – А ты – «Буратино»! Просто смех.

Женя вспомнила, как две недели назад он так же упоенно говорил о каком-то Ромене Роллане, которого не переиздадут… Если же у бабушки с отцом мельком заходил разговор о Достоевском, неизбежно серой птичкой выпархивало слово «достоевщина».

Позже, когда Жене еще только приоткрылись бездны великого человека, его романы, отец, стряхивая с губ крошки от печенья, плескал в воздухе руками:

– Но это же невозможно читать, там все надуманно.

– Что надуманно? – вопрошала, не соглашаясь, Женя.

– Не бывает таких людей.

– Как же? А Раскольников, Соня Мармеладова.

– Ну сама посуди, – уже недовольно продолжал Анатолий Алексеевич, – человек – убийца, а Достоевский его чуть ли не Христом делает.

– Но он же осознал, раскаялся.

– И князь Мышкин – тоже христосик, – не слушал отец.

– Но он же раскаялся, – не отступала Женя. – Послушай: Раскольников, раскаянье – даже в фамилии.

Анатолий Алексеевич посмотрел на нее с недоумением, усмехнулся:

– Ну тогда поди убей старушку, – как каркнул. – Ведь старушку можно убить и без топора.

Отец достал папиросу, протянул портсигар бабушке. Смолили они беспардонно, Женя даже закашлялась. Разговор перешел на любимую тему, на театральные премьеры.

– Нет, ты должна это увидеть, Надя, в Еланской столько чувства, она посильнее Тарасовой.

Почему они судили-рядили об артистах, хотя сами были совсем другой коленкор?

– Если ты так любишь театр, – говорила Женя потом, – люди вообще готовы в массовке играть, стал бы осветителем, бутафором…

– Зачем мне быть пятой спицей в колеснице? – отмахивался отец.

Пораненная рука заживала, шов сняли; куда медленнее затягивался душевный рубец.

– Давай отнесем котенка, – сказала бабушка ветреным сентябрьским днем и отвела глаза.

– Как отнесем? – не поняла Женя.

– От него запах, гадит по углам, в песок не ходит.

– Он еще маленький, приучится.

– Нет, я решила. Мы и так в тесноте живем, разве нет?

– Конечно, отнесем, – подтвердила мать.

– Но кто же его кормить будет? Заботиться? – протестовала Женя.

– Добрые люди найдутся.

Выходит, они злые. Но спорить было бесполезно, Надежда Николаевна засунула котенка в клеенчатую кошелку, и они с Женей вышли со двора как бы на прогулку. Маленький кот глухо мяукал в заточении. Прошли по переулку вдоль деревянных, полудеревенских домов; бабушка остановилась у одного, обнесенного не частоколом, как остальные, а свежепоставленным сплошняком, взяла орущего звереныша за шкирку и, привстав на цыпочки, кинула Безымянку через высокий забор. Как бумажный пакет с мусором.

– Не надо! – кричала Женя. – Возьми его обратно! Он говорит, что мы предатели – на своем языке.

– Что ты знаешь о предательстве, – пробормотала бабушка.

И постепенно кошачий ор превратился в жалкое мяуканье, похожее на плач ребенка, может, потому, что они все дальше уходили от запомнившегося Жене нового забора.

Первые дни Женя напряженно ждала, что котенок сиганет через калитку, вернется если не к ним, так жестоко бросившим его на произвол судьбы, то хотя бы в их двор, и тогда она подберет его и никому уже не отдаст. Но этого не случилось. Женя тайком выходила в переулок, потому что ей было строго запрещено покидать двор, подходила к белому тесу еще не покрашенного забора, но как позвать Безымянку? Только – кис-кис, безответное кис-кис.

– Ему там хорошо, – успокаивала Надежда Николаевна, – словно безымянная душа вознеслась на небо.

«Получается, если он не может попенять, пожаловаться: что ж вы меня бросили – можно с ним так поступить? И она ничего не переменит, ее саму кормят-поят ни за что».

Теперь не с кем было перемолвиться словом, когда она оставалась одна. Не с радио же разговаривать? А из черной запыленной тарелки на стене, кроме бравых песен и бесконечной арии Снегурочки, звучали интересные передачи, рассказы про животных, о ручной рыси по кличке Мурзук, о тигренке Полосатике, его выкормили из соски, потому что у него погибла мама. Но больше всего ей нравилась сказка Чуковскго про отважного мальчика-лилипута Бибигона; размахивая свой крошечной шпагой, он всегда бесстрашно бросался на врага, к тому же был веселым проказником.

Прожужжала бабушке уши про Бибигона. «Что особенного? – смеялась над ней Надежда Николаевна. – Ну забияка, озорник».

Иначе отнесся к ее пылкой радиолюбви пришедший в день получки отец. Снимая промокший макинтош, он переглянулся с бабушкой и сказал с хитрой улыбкой:

– А почему бы тебе не написать Бибигону?

– Куда? – удивилась Женя.

– Как куда? На радио. А он тебе ответит.

– Ответит? Но я же не умею писать, только – читать.

– Ничего, бабушка напишет от твоего имени.

Не прошло и двух дней, как Женя сочинила сбивчивое письмо. Бабушка сказала, что не надо писать про котенка, которого они отнесли, зато Женя рассказала, как она хотела вырезать из полена Буратино, рассекла руку, но рука уже прошла. Она видела, что бабушка своим аккуратным почерком надписала конверт: «Москва, радио. Бибигону».

Ответ не заставил себя ждать. «Дорогая Женя Юргина! – писал ей Бибигон, – я рад был получить твое письмо. Не надо вешать нос! В нашей советской жизни все всегда налаживается и всех ждет радость. И твои мечты сбудутся, не унывай. Зачем тебе деревянные друзья, тебя будут окружать хорошие, интересные люди, они всегда придут тебе на выручку. Надо только быть упорной, честной и смелой. Не хвалиться – какая я! Потому что я – последняя буква в алфавите. Напиши, как ты готовишься к школе». В конце письма были написаны какие-то неуклюжие стихи.

Целый месяц Женя жила в счастливой эйфории переписки. Бибигон спрашивал, какие книжки она читает, советовал не увлекаться иностранными неправдивыми сказками, а прочитать повесть «Тимур и его команда». «Непременно прочитаю», – подумала Женя, она решила во всем слушаться Бибигона. И лишь на третьем или четвертом письме круглые печатные буквы показались ей знакомыми… она достала первомайскую открытку из берестяной шкатулки. Обман обдал ее жаром. Оказывается, Бибигоном был ее папа! Это он посылал ей письма с красивыми марками на конвертах! А она – тоже хороша! Как мальчик-лилипут может писать письма, которые больше него самого?

– А разве тебе было плохо, неинтересно? – улыбался отец. – Это же игра, так и относись к ней.

Но что-то клевало ноющее сердце.

11

Скошенная перспектива пустыря уходила к шоссе, где горели волчьи глаза домов, где вспыхивали, как на передвижной сцене, редкие огоньки машин. Москва, подумалось Жене, суматошная баба, лимитчица, вырвавшаяся из трущоб на свет божий, в центр, примерившая вечернее платье и драгоценности, посещающая Большой театр и Колонный зал и с ухмылкой заметившая, что они были там всегда – музеи и шикарные рестораны, колонны с финтифлюшками, вся быль и небыль, куда ее принес, как в песне, лесной олень. И земля – женского рода тоже, с неумолимостью своего плодородия, с всегда разверстыми подземными воротами, куда она готова принять, вместить бесчисленные израсходованные тела, а вверх устремляется эфир, легкий пар, который принимают за атмосферный туман. И сейчас они, три женщины, сфокусировались под фонарем, ничего не понимающим в их триединстве роковой сплоченности.

Насколько земля – живая, даже малый ее кусочек под ледяной коркой, Женя ощущала, чувствуя красные импульсы, бегущие от замерзших палацев на ногах все выше, туда, где обитает душа-невидимка и непознанный мозг (шарада инопланетного разума) – чайнворд, завиток, «всему голова». Проникают для того, чтобы оживить, расширить, запустить механизм памяти, не дать ей провалиться в черную дыру. И человек может все вспомнить до деталей, до кровоточащих мелочей. Зря такое «копание» называют мазохизмом. Память – мощная защита, чернозем жизни.

Как бы то ни было, вопреки нежеланию бабушки, ей это нежелание – пришлось в себе подавить, Женю решено было отдать в старшую группу детсада на Щипке, от Первой Образцовой типографии, где работала Надежда Николаевна.