Всевышний (страница 5)
Она приподняла занавеску и усадила меня внутри закутка. По окончании процедуры я осмотрел развешанные на стенах портреты, по большей части мужчин, все на одно лицо, – несмотря на разницу в чертах, смелые, открытые и в то же время внушающие доверие лица. Среди них мое внимание привлек оттиск большого формата. Это была она: пышущие здоровьем плечи, лицо слегка запрокинуто с выражением одновременно и простодушным и вызывающим. Я бы никогда не сумел себе ее такой представить. Что меня поразило, так это ее живость, ее здоровый вид, тут она представала как свой собственный идеал: как свой закон, который, впрочем, был от нее неотличим; я был уверен, что вновь обнаружу его у нее на лице, стоит ей повернуться, но при этом он с какими-то странными намерениями оказался выделен на этом кадре в чистом виде. По правде говоря, это была обычная рекламная фотография, но от этого она не становилась менее интересной. Напротив, тот факт, что ее лицо стало доступным, что ее лицо принадлежало публике, подвиг меня на самые разные размышления.
К этому времени мои фотографии были готовы: она прошлась по ним кисточкой, обрезала, протянула мне. Я едва взглянул. Она вложила их в пакетик, я расплатился.
– Если собираетесь мне что-то сказать, – заявила она враждебным тоном, – так и сделайте, а не ходите вокруг да около.
Я уселся, она с глубоко раздраженным видом осталась стоять рядом с дверью.
– Не знаю, смогу ли я с вами теперь разговаривать. Я вижу вас в новом свете. Вы давно здесь работаете?
– Уже несколько лет.
– Вы здесь простой работник или хозяйка?
– Я здесь за хозяйку.
На краю прилавка цвели пышные цветы, наводившие на мысль не о сельской местности, а об оранжерее, пленительной роскоши городов. Мастерская казалась очень современной. Я пребывал в глубочайшем раздрае. Мне уже случалось в других обстоятельствах, того не желая, нести невесть что, но, если в тех случаях моими устами говорило нечто более спокойное, более общее, чем я сам, на сей раз за этим слышался пьяный, никчемный и невежественный персонаж. То, что я ей объяснял, было, однако, не лишено смысла. Я внезапно заметил, что к ней приходили в основном из-за официальных бумаг, удостоверений, паспортов и тому подобного. С этой точки зрения наши обязанности были почти одинаковыми, мы сотрудничали друг с другом: благодаря нам отдельные индивиды обретали юридическое существование, оставляли длительный след, становилось известно, что они имеют место; ко всему прочему я хотел показать ей, что в глазах закона мы выполняем аналогичные функции. Все это было не бессвязно – наивно. Но мои слова, должно быть, казались ей запутанными и неуместными, она в удивлении не сводила с меня глаз. Я и сам хотел уже с этим покончить. Если я тем не менее продолжал, то потому, что все лучше постигал ее характер – никакой оригинальности или прозорливости, но взамен нечто большее: сильная, заурядная натура, настоящая девушка нашего времени, которая все знает и отметает частные аспекты, стесняющие пережитки. По счастью, зашел клиент, тоже за фотографиями на документы.
– У вас есть архив? – спросил я, когда он ушел.
– Архив? У нас есть фотографии нескольких известных людей.
– Почему бы вам не оставлять оттиск каждый раз, когда вы делаете фотографию? Вы бы вклеивали его в большую книгу, вместе с именем, адресом, какими-то датами, наблюдениями. Получился бы замечательный источник документации. Если бы так поступал каждый из ваших коллег, у нас были бы самые настоящие архивы, почти такие же полные, как в префектуре.
– Но зачем? – спросила она задумчиво. – К чему? Вот именно, этим занимаются другие службы. И чем была бы ценна наша документация?
– Вы бы требовали подтверждающий документ, как делают на почте или в других местах. Возможно, в этих формальностях было бы мало толку. Да, в конечном счете это были бы всего лишь очередные бумаги.
– Вы это и хотели мне сказать?
– Нет, совсем нет. Несколько недель назад я сильно болел. Я живу один. Прошлой ночью я не очень хорошо себя чувствовал, я был перевозбужден, меня почти лихорадило. Предыдущие приступы болезни тоже начинались с жестокой лихорадки. Внезапно я испугался, что снова заболеваю. И мне пришло в голову… Послушайте, вы, наверно, рассердитесь, но все это из-за моего воскресного визита. Я сообразил, что мы живем совсем рядом друг с другом: достаточно постучать в эту стенку, сказал я себе. Ну так вот, вы разрешите мне постучать, если со мной случится что-то очень серьезное, если, например, я окажусь парализованным или не смогу встать?
– Вы боитесь, что вас разобьет паралич?
– Я боюсь не столько паралича. Я даже не боюсь болеть и быть одному. Конечно, это мучительное положение – обреченно задыхаться ночью без капли воды и тщетно звать, но в этом одиночестве есть и свои преимущества. Короче, такое положение можно стерпеть. Страшусь я совершенно иного. Ночью мне случается почувствовать, что я действительно одинок. Я просыпаюсь и вспоминаю все: семью, товарищей по работе, промелькнувшее где-то лицо; я узнаю свою комнату, снаружи проходит проспект, стоят другие дома, все пребывает на своем месте, повсюду вместе со мной есть кто-то еще, и, однако, мне этого не хватает. В такой момент мне хотелось бы, чтобы кто-то, во плоти и крови, был рядом со мной или в другой комнате и отвечал мне, если я заговорю: да, вот так, чтобы я знал, что говорю и для него. Ну а если ответа нет, если я возвышаю голос, понимая, что говорю в полном одиночестве, меня чуть ли не начинает бить дрожь; и это хуже всего. Это позор, настоящий проступок. У меня такое чувство, будто я совершил преступление, жил вне общего блага. А впрочем, живу ли я? Жизнь идет в другом месте, среди этих тысяч держащихся рядом людей, которые живут вместе, которые слышат и понимают друг друга, которые воплотили закон и свободу. Вы, наверное, и не догадываетесь, какие безумные идеи охватывают меня в такие моменты: бесстыдные, унизительные идеи, я не могу вам их пересказать. Прошлой ночью мне вспомнилась сцена, произошедшая позавчера, которая поначалу меня почти не задела. В метро одна дама закричала: «Держи вора!» – у нее украли бумажник, и виновник, она на него указала, достаточно представительный и хорошо одетый мужчина, держался в нескольких шагах от нее. Он с презрением протестовал, но дама бросилась к нему, запустила руку в карман его пальто и с торжествующим видом извлекла оттуда бумажник. На следующей станции они оба вышли в сопровождении нескольких свидетелей под бурные крики публики; полагаю, все направились в полицейский участок. И вот… ну, это все.
Я посмотрел на нее.
– Вам не кажется странной эта история?
– Нет, – сказала она, поразмыслив, – не вижу в ней ничего такого.
– Ну да, так и есть; и тем не менее этой ночью она показалась мне просто невероятной. Я сказал себе: почему этот человек совершил кражу? Он взял что-то – предположим, что он действительно это сделал, – не имея на это права, это очевидно. Как такое возможно? Несколько минут я пребывал в полной растерянности, я больше ничего не понимал. Меня донимала идея, что если я ошибаюсь в этом пункте, то ошибаюсь во всем. И вдруг забрезжил свет. Я вспомнил, что там не было настоящего прегрешения, человек украл, но все же был человеком; и полиция вполне могла бы бросить его в тюрьму, в этом больше не было настоящего осуждения. Речь шла лишь о симуляции, своего рода игре, чтобы пустить закон в обращение, чтобы напомнить каждому глубину, незыблемость свободы. И там, и здесь это один и тот же человек, поймите: кричать «Держи вора!» не имеет, стало быть, смысла, по крайней мере такого, какой в это вкладывают, а означает просто – мы обладаем истиной, миром, правом, и вот этот человек крадет не потому, что пребывает вне правосудия, а потому, что государство нуждается в его примере и что время от времени нужно открывать скобку, через которую устремляется история, прошлое.
Она повернулась и посмотрела на маленькие электрические часы, было около полудня. Я спросил ее, не перекусит ли она со мной где-нибудь поблизости, прежде чем вернуться в мастерскую. В этот час площадь была оживленна и шумна. Медленно проезжали автомобили. На тротуаре ждали прохожие, ничего не говоря, покорно смиряясь с неизбежностью правил. Когда я увидел, как она сидит рядом со мной, собирается поглощать ту же пищу, что и я, совершать те же жесты, разглядывать тех же людей, я был ошарашен. Это было нечто большее, нежели удивление. Я всегда предчувствовал то, что здесь происходило; я знал, что мы живем все вместе, отражаемся друг в друге, но с ней это совместное существование становилось головокружительной и неистовой достоверностью. Во-первых, у меня было доказательство этому, я мог с ней говорить: то, что я изрекал, вполне соответствовало, стало быть, общему мнению, той газетной мудрости, которая подчас проходила у меня перед глазами как рассказ из каких-то других времен. Но к тому же подоспело и совершенно иное впечатление. Обычно все вокруг диктовало мне чувство, что закон пребывает в непрестанном движении, что он бесконечно переходит от одного к другому, проникая повсюду своим равномерным, прозрачным и абсолютным светом, освещая каждого и каждый предмет всегда отличным и тем не менее тождественным образом, – и, чувствуя это, я то был восхищен и упоен, то спрашивал себя, не мертв ли я уже. Но ныне, то есть теперь, когда я смотрел на ее руку, довольно красивую руку с ухоженными ногтями, большую и сильную, под стать ей самой, я не мог представить, что эта рука подобна моей, как не мог и поверить в ее единственность и неповторимость. Смущало то, что если взять ее, коснуться ее определенным образом, да, если бы мне удалось коснуться этой плоти, этой кожи, этой влажной пухлости, вместе с ней я коснулся бы и закона, который там пребывал, это было очевидно, который, быть может, помедлит тогда здесь таинственным образом, задержавшись для меня на какое-то время в отрыве от мира.