Пропавшие в Эдеме (страница 7)
– И вдруг она вспомнила единственный их отпуск за последние несколько лет, в Ахзиве[25], когда они окончили университет. Всю дорогу Ронен тогда жаловался, что вышло дороже, чем он думал, что ему слишком жарко, а потом – что слишком холодно, слишком много песка… А за ужином, когда все постояльцы собрались вокруг нее и она болтала с ними, он достал книжку о последних днях Гитлера в бункере и читал ее, но ни разу не перевернул страницу, а потом наклонился и сказал ей: так, я все, но ты можешь оставаться тут и кокетничать с кем захочешь; и по дороге в домик он шел на полметра впереди нее, и когда она спросила, почему он идет так быстро, он не ответил, а когда они добрались до домика, он открыл дверь пинком и упал на матрас без сил, хотя ничего в тот день не делал, повернулся к ней спиной и тут же заснул, а во сне говорил – рублеными фразами, как на шиве по его отцу…
– Звучит ужасно…
– Не обязательно супругам должны нравиться совместные путешествия, говорила она себе. Нам нужно только пережить Дорогу Смерти, вернуться домой и больше никогда не ездить в отпуск вместе.
– Я волновался за тебя, когда ты ушла от меня посреди ночи, ты знаешь об этом?
– Правда?
– Утром я проснулся и стал вас искать по всем хостелам в Ла-Пасе. У меня было предчувствие… Дурное предчувствие.
– Какой ты милый, – сказала Мор.
Эта ее интонация меня взбесила – «Какой ты ми-и-и-илый». Кто это тут «ми-и-и-илый», я что, маленький мальчик? В общем, я не стал ей говорить, что в конце концов отправился вслед за ними. Вместо этого слегка кивнул – мол, продолжай.
И она стала рассказывать дальше – заново переживая события, о которых говорила.
– По ночам она просыпалась в палатке от острой боли в мышце, которую свело, но сдерживалась, чтобы не закричать и не разбудить мужа, не выходила из палатки в туалет, даже если хотелось, чтобы он ни в коем случае не проснулся именно в этот момент и не подумал, что она пошла к другому мужчине. Сейчас, рассказывая это, она понимает, что тогда уже все было кончено. В походе она не могла наслаждаться прекрасными видами, которые то и дело пробивались через туман, – белые вершины Анд, извилистая серебристая лента реки Юнгас, бурная растительность, низкие облака, водопады, стекающие на дорогу, – все это там было, но не оставило у нее воспоминаний, как картина в музее: ты видишь, что она красивая, но она не затрагивает в тебе никаких чувств, – и тем не менее из любви к нему, которая в ней еще осталась, и из-за мысли «что я наделала, зачем во время медового месяца я целовалась с другим мужчиной», которая ее все еще мучила и заставляла чувствовать себя потаскухой, как он ее назвал, или распущенной, как называл ее отец, – она каждое утро вытаскивала себя из спальника, складывала рюкзак, садилась на велосипед и весь день ехала в двух-трех метрах позади него, и каждый раз, когда им приходилось останавливаться – например, когда сходила лавина и загораживала дорогу, – она пробовала закинуть ему приманку, то одно слово, то другое, – может, хоть какое-нибудь он подхватит: «Похоже немного на Шаар-ха-Гай[26], да?», «Ты видел, мы проезжали груду камней с именами на иврите? По-моему, я читала об этой аварии на сайте для путешественников. Восемь человек. Джип».
Она пробовала еще напевать песни, – может, он подпоет ей, как будто аккомпанируя на скрипке? Или просто подпоет. «Вот минута, и две, и три прошло, пока до Хосе наконец не дошло…», «Каждый год девятого ноября, ни строчки ни написав, ни слова не говоря…», «Ты белый ангел, но не наяву, ты цветок, что я не сорву…», «Маленькие дети, большие дети – всю жизнь мы дети…»[27]. И так, пока не надоело. Сколько можно говорить и петь, если тебе не отвечают? И при этом не чувствовать себя тупицей?
Отец наказывал ее молчанием. Иногда он не разговаривал с ней целый день. Иногда, если находил у нее в портфеле сигареты, – два дня. А один раз, когда узнал, что у нее роман с руководителем театральной студии, – целый месяц. Она обращалась к нему, а он делал вид, что не замечает. Не отвечал. А если ему что-нибудь было нужно от нее – например, чтобы за столом она передала ему перец, – он просил ее сестру Элишеву, чтобы та попросила ее. Нет ничего более унизительного, правда?
– Правда.
– Спасибо, что ты ответил.
– Пожалуйста.
– Всегда отвечай мне, Омри. Обещаешь?
– Обещаю.
* * *
Мне понравилось, что она сказала «всегда». «Всегда» означает, что у нас есть будущее. Вдруг я представил себе сценку из будущего: через несколько месяцев мы стоим рядом, как стоят пары, расслабленно и спокойно, в клубе «Барби» на концерте «Церкви Разума». И от ритма, который задают басы, пол трясется у нас под ногами.
* * *
– Последний отрезок Дороги Смерти, – продолжила Мор, – они ехали в абсолютном тяжелом молчании. Птичий щебет может быть очень приятным – но может и давить на нервы, если он лишь подчеркивает страшную тишину. И еще она помнит, как повизгивала цепь на его велосипеде, как скрипели тормоза на спусках, с каким звуком из-под колес сыпался грунт, как зудели комары у лица.
Они начали маршрут в горах около Ла-Паса, на высоте пять тысяч метров, и спускались, километр за километром, в джунгли, где полно кусачих насекомых. Погода вдруг резко переменилась: на смену холоду и сухости пришла тропическая жара, пошел дождь, как и сейчас; висели мелкие капельки тумана – по такому туману все еще можно ехать, но земля намокает. Понимаешь, на Дороге Смерти между велосипедистом и пропастью нет ничего, кроме узенькой обочины. Когда влажно, грунт крошится и выскальзывает из-под колес.
Они ехали быстро сквозь туман. По инструкциям Дитера выходило, что ближайшее укрытие через восемь километров, и они надеялись добраться туда до вечера: в темноте ехать станет еще опаснее.
Они двигались по середине дороги. Он – впереди за пять-шесть метров. И вдруг он слегка повернул вправо.
Она сказала: «Осторожно, Ронич, не так близко к обочине!» Он не ответил. И не отъехал от обочины, а, наоборот, буквально прижался к ней. Тогда она закричала: «Ты с ума сошел! Что ты делаешь?!»
Точнее, ей кажется, что она прокричала именно это. Все произошло так быстро, что точно она не помнит… Те слова растворились в тумане…
«Да, я сошел с ума!» – закричал он. И поехал быстрее. «Хватит, Ронич», – она тоже ускорилась и уже догнала его. Ей стало слышно его быстрое дыхание и видно, как на его виске блестит пот или дождевая вода. Дождь усилился, он хлестал им в лицо и заливал их слова.
«Ронич, пожалуйста, не по обочине!» – «Да какая тебе вообще разница!» – «Как это? Я люблю тебя». – «Не любишь». – «Люблю. Хватит, Ронич, пожалуйста. Это опасно. Дитер ясно написал, что перед поворотами нужно ехать как можно ближе к скале». – «И что?» – «Ты поскользнешься!» – «Ну и поскользнусь». – «Умоляю, держись дальше от обочины!»
Крутой спуск перед очередным поворотом. Уклон почти девяносто градусов! Я нажала на ручной тормоз, чтобы остановиться, но Ронен летел все дальше и дальше. Я повернула руль налево, чтобы прижаться к скале, но Ронен остался посередине дороги. Хотелось… кричать, но я онемела. В последние секунды я просто застыла, понимаешь? И ничего не делала. Просто остановилась и смотрела, что происходит. Как фильм смотрят. Он ехал дальше прямо, быстро, как будто не было ни виража впереди, ни тумана, и когда он вошел в поворот, то повернул руль вправо – таким резким движением, намеренно, сбросил… просто сбросил свой велосипед в пропасть.
* * *
Потом, когда у меня появились подозрения и вопросы, я вспомнил этот рассказ Мор и усомнился в нем: был ли такой уж густой туман, понесся ли Ронен вперед, когда она остановилась, как вообще ей удалось разглядеть во всех подробностях, что произошло? И почему Ронену нужно было повернуть руль, чтобы полететь в пропасть? Ведь если там оказался крутой поворот, было бы достаточно просто ехать прямо. И как, черт возьми, – при всем уважении к приему, который я сплагиатил у психолога, – она может рассказывать мне свою историю в третьем лице и заговорить в первом именно в самом конце?
* * *
Она положила голову мне на плечо. Сначала меня коснулись ее кудри, потом щека. Это изумило меня не меньше, чем поцелуй в Ла-Пасе. Надо ощущать близость к человеку, чтобы позволить себе вот так положить голову ему на плечо и тем самым признаться, что жизнь для тебя слишком трудна и у тебя нет сил справиться с ней.
Мы долго молчали.
До меня доносился ее запах. В Ла-Пасе я едва успел почувствовать его, у меня только отложилось в памяти, что этот запах приятный. А сейчас я успел распробовать его: тонкий аромат лимонной травы, исходивший от ее волос, и новый запах, которого не было в Ла-Пасе. Может быть, запах страха.
Дождь почти прекратился, ветром приносило только отдельные капли – такие, которые собираются на листьях и потом падают вниз.
Ее рассказ должен был потрясти меня и привести в ярость. Или, наоборот, вызвать сильные подозрения: ведь концы с концами не сходились.
Не то чтобы я не был потрясен или у меня не возникли подозрения. Просто в те минуты во мне появилось новое чувство, гораздо более сильное.
* * *
Из-за облаков пробилось несмелое солнце, оно уже клонилось к морю, почти коснулось его – но нет, только почти.
– Я все время грызу себя, Омри, – сказала она. От первого лица. Сокрушенным голосом. Ее голова все еще лежала у меня на плече. А бедро касалось моего бедра.
– Но что ты могла… – начал я.
– Знаешь, – перебила она меня, – когда Ронена отпускали на выходные из армии, я приезжала встречать его на станции, и за секунду до того, как мы обнимались, он доставал из кармана рубашки темные очки, чтобы они не мешали нашим обнимахам – так мы называли это на своем языке: мы прижимались друг к другу, пока маленький страх остаться одному, который всегда прячется в тоске, не покидал нас. Понимаешь? Может быть, если бы я обхватила его вот так, сильно, в первые дни медового месяца и мы бы устроили обнимахи – он бы успокоился. А может быть, если бы я не говорила с экскурсоводом на солончаке, если бы мы вообще не поехали в Боливию, если бы я не пошла к тебе посреди ночи, если бы не согласилась отправиться на велосипедах по Дороге Смерти…
– Кто знает, Мор. Все эти «может быть»…
– У меня был свой маршрут, Омри. Я знала, к чему в жизни стремлюсь. И знала, что прохожу этот маршрут не одна. А сейчас я сбилась с пути. Без понятия, что делать.
– Мне кажется, что… – я осторожно приобнял ее за плечо, – шива для того и нужна, разве нет? Чтобы отодвинуть все эти вопросы на потом.
Она прижалась ко мне, намекая, чтобы я ее обнял.
Я все еще не был уверен, что поступаю правильно. И думал: зачем ты заговорил о шиве, идиот, она же сейчас вспомнит, очнется, вернется туда, и больше ты ее не увидишь.
Но зато наши тела переплетались – без усилий, без сопротивления.
Орлы куда-то улетели.
У меня в голове снова заиграла та самая песня «Церкви Разума». Я пытался отвязаться от нее, но отвязаться от песни, которая уже звучит в голове, – это без шансов, как и остановиться на полпути и не влюбиться.
Ты теряешься больше всего, когда знаешь,
Чего хочешь,
И я такой же.
– Мне не хочется возвращаться на шиву, – после долгого молчания сказала она.
– Почему?
– Его родные… Я не рассказывала им, что на самом деле произошло. Сказала, что это несчастный случай, что он ехал близко к обочине и просто поскользнулся, и сейчас мне кажется, что они подозревают, и…
– Но почему…
– Они все время проверяют, достаточно ли я скорблю. Так ли я себя веду, как полагается вдове. Но все слезы я выплакала в самолете, мне кажется. Я села в него никакая, четыре дня до этого не спала – и во время полета тоже не смогла заснуть. Поэтому я пила коньяк из пластиковых стаканчиков и плакала. Видимо, в какой-то момент я вышла из себя, потому что люди вызвали стюардессу.
– Вау.