Не воротишься (страница 7)
Через выходные я прикатил в табор снова с подарком для матери и сестер. Заехал прямо на пыльный двор, чуть не зашиб прыгучую молодую козу. На двор тут же вылетела стайка детей, женщин, захлопотали вокруг, дети радостно поглаживали горячие бока машины. Я-то надеялся тайком взглянуть на мою лачи[13]. Но вместо нее навстречу вышел отец. Лицо у него было темное, под глазами фонари. Он отвел меня в сторону и шепнул в самое ухо: «Прости, дорогой. Мария слегла, больна она, очень больна, мать не спит, сидит с ней, но ты не переживай, выкарабкается она, дай срок!» – И пока он лепетал, хлопая себя по коленкам, стуча по груди, подпрыгивая и юля, я все больше понимал – брешет, ой и брешет, что-то здесь неладно, то ли девку приберечь задумал, то ли торгуется, а то и вовсе… Я рассмеялся, оскалился, двинулся на него. Только что зубами не клацнул – ну смотри, помни наш уговор. Встряхнул у него перед мордой ключами и сунул их себе в нагрудный карман. В другой раз, стало быть, отдам. У него аж слезы навернулись, но ни слова не выцедил, только кивнул: конечно, дорогой, уговор.
* * *
Серебристая «десятка» выныривает из двора и едет почти впритык ко мне. «Че сзади пристраиваешься, мудила!» – хочу крикнуть я и уже опускаю стекло наполовину, как понимаю, рожи у них не правильные. И только на светофоре замечаю фуражку на приборной панели. Сука…
Пинаю пакет с «хмурым» под сидением. «Десятка» не отстает, как назло, сворачивать особо некуда, не в пятиэтажки же, там только по кольцу между домами кататься, а выезд вечно загорожен переполненным вонючим пухтом.
«Блядь, блядь!» – раздираю щеку ногтями, чувствую, под щетиной уже проступает сукровица – сковырнул старую болячку. Новый светофор, вытаскиваю из-под сиденья пакет с рынка, черный с золотой полоской. Обычный такой пакет, сойдет. Сую товар туда, завязываю, крепко надо, ага, еще на один узел, вот так хорошо. Мусора сидят на хвосте. Трут чего-то, вижу, как вертят головами, что-то высматривают, вынюхивают. А потом резко дают вправо, на обочину, и разворачиваются. Развести хотят! – проносится в голове. Но тут как раз открывается переезд, я вжимаю гашетку и рву к реке, там сейчас мертво, постою, перекурю, авось пересрался зря.
* * *
Черный пакет полетел в канаву: «Плюм», – ударился о грязную воду. Так даже лучше, никто не станет вылавливать его из ряски, отмывать, потрошить – не найдется ли чем поживиться? А бегунки у меня не из брезгливых, этот особенно, как его, Плоский. Морда у него рябая и плоская, будто об асфальт приложили. И глаза рыбьи, пустые. Такому хорошо при хозяине, главное, не забывать ему, как собаке, выдавать короткие и четкие команды: взять, отнести, место. Изредка – на, вот тебе косточку пососать. В смысле, сисю самого дешевого пивка.
Плоский явится затемно, а пока…
– Эй! Парень! Сдурел?
Я оборачиваюсь. Кричат с лодки, дядька-рыбак громыхает веслами, свистит кому-то на берегу.
– Тю, люди! Дурака этого спустить надо.
На железнодорожном мосту стоит парень. Руки за спину – держится за опору. Ноги тонкие, белые. Шорты трепыхаются, как белый флаг. Думаю, не крикнуть ли: «Слышь, сдавайся!» – но меня опережают. Мужичок с бородой, как у попа, но в тельняшке и трениках, кричит, растягивая слова:
– Молодо-о-ой человек, это вы зря-я! Слезайте, пожа-алста!
Со стороны Блюхера к мосту подтягивается народ. Бабульки с трясущимися подбородками и тележками, тетки с кулаками с два моих и толстыми ногами, это, видать, закрывшие смену продавщицы сельпо.
– Удумал! Мать пожалей!
– Санитаров вызвали, ему в дурку надо, а не разговоры! Слышишь, санитары едут за тобой! Подумай, заберут же, будешь всю жизнь с желтой бумажкой мыкаться!
– Дура, ты че-е? Че говоришь ему? Он же и так покойничком стать хочет, – вступается за парня мужичок и, растолкав баб, снова оказывается впереди.
– Ну что вы за фокус затеяли? А-а? Кто будет вас снимать оттуда, а-а?
Сзади слышно пожарную сирену, и наконец к мосту подъезжает красная машина со свернутыми змеями шлангов и гурьбой бравых ребят в касках. В костюмах им явно до одури жарко, и каски быстро оказываются сброшены, кран выдвинут, а упирающийся, орущий и брыкающийся белыми, селедочного цвета ногами парень сброшен прямо на траву. Парень растянулся, зарылся в землю носом и принялся выть. Я обогнул толпу и через кусты прошел прямо к лежбищу. Уж очень захотелось взглянуть поближе на идиота. А может, и поболтать пригласить. Такие дылэно бывают полезны.
Парень греб руками по траве и размазывал выдранные комья грязи по лицу.
– Ма-а! Ма-а-ар!
Полосатое лицо оказалось совсем детским. Лет шестнадцать. Школьник еще.
– Бредит! Как пить дать бредит! – кудахтали оставшиеся за моей спиной бабы.
Один из пожарных втиснулся между ними и начал допрос:
– Где живет? Чьих будет? Выкладывайте. – Бабы мычали что-то про местного попа – помолиться, что ли, думают за него?
Мне хочется прикрикнуть на них: да заткните варежки хоть на секунду, этот несчастный что-то сказать хочет.
И наконец в вытье я начал различать членораздельное:
– Ма-а-ри-и…
– Мария? – Я кинулся к нему. – Что ты там воешь, эй, ты, что ты только что сказал? Мария?
Парень закивал головой:
– Мария. Мария Михай. – И снова уткнулся в землю.
Я принялся трясти его за плечи:
– А ну-ка, рот открыл и выложил все, что знаешь, что с ней? Померла?
Парень вздрогнул плечами:
– Не знаю.
Круглые, крупные слезы катились по его грязным щекам. Изо рта посыпались, нагромождаясь друг на друга, бессвязные обрывки:
– У нее свадьба, а мы на дворе, она не… нельзя с гаджо, я говорю, можно, а потом кассету стащил, под Цоя мы, она говорит, сбегать буду, а куда? Куда? А у нее план. План какой-то был. Куда она сбежала? Куда? Куда?
– Фил! Ты что, поехал совсем? – врывается в бредовый поток грубый, только сломавшийся бас. Рыжий бугай возвышается над Филом. У бугая в одной руке бидон с бряцающей крышкой, в другой складной стул и удочка. С реки услышал, видать, и подорвался тоже шоу смотреть, как кончают с собой вчерашние школьники, сегодняшние покойники, позарившиеся на чужую бабу.
– Я тебя понял, Фил, – цежу сквозь сигаретный дым.
Даже не заметил, как закурил, сжал зубами белый фильтр, чтобы не броситься на этого, не разорвать зубами зареванную рожу.
Дергаю его за плечи, отряхиваю, вытираю рожу краем рукава: бля, ну хоть на человека похож будет.
– Пойдем-ка, посидим в другом месте, поболтаем.
– Куда-а-а? – Сзади вырастает бравый молодчик с краской в красных лапах.
– Я это, дядька его. Да, к отцу отведу, он ему так всыпет, забудет сразу, как по х… Как от работы занятых людей отрывать.
Я не глядя вытаскиваю из кармана пару зеленых мятых бумажек, киваю – достаточно будет? Лапы принимают бумажки охотно, но несколько с недоверием. Добавляю еще одну – не задерживай, че, других дел нет?
Фил уже теребит меня за рукав:
– О Марии? Ты знаешь, где она?
– О Марии, о ней самой, – Я выталкиваю Фила вперед себя и показываю в сторону машины – туда иди.
Бабы цокают вслед нам: никак волк какой вцепился в нашего ягненка. Мужичок с бородой даже выкатывается нам наперекор, выпячивает грудь, набирает воздуху, чтобы выдать тираду, что не отпустит мальчонку никуда до приезда участкового. Фил смотрит на меня с надеждой. Глаза у Фила прозрачные, с длинными ресницами. Такие шлюхи клеят спецом, а у него от бога опахала.
– Не переживай, дядя, – говорю я мужичку. И заодно всем, кто выстроился на берегу. – Уж я-то послежу, чтоб он не утопился.
* * *
Столики в «Причале» покрыты клеенкой в стиле «розовые розы – золотые кружева». Розовые, как когти и свистки у телок, которых можно заказать сюда на вечерний променад. Гога таких любит, чтобы хихикала, задом виляла, не то женщина, не то заискивающая псина.
Но сейчас на террасе пусто, ради нас даже не включают музыку. Анфиса, официанточка с тихим бархатным голосом, зачитывает, чего нет в меню, а потом осторожно предлагает:
– Водочки?
– Ее самой, – соглашаюсь я и в упор смотрю на Фила. – Две по пятьдесят сообрази, пожалуйста.
Глаза у Фила округляются. Рожу он уже успел помыть в ресторанном сортире, стал даже на человека похож. На очень опухшего и жалкого, но все же человека.
Рассматривать его особо нет смысла, все ж не стодолларовая купюра. В дело таких не берут, закладки делать не станет, башлять тем более. Под слоем грязи оказались дорогие, явно ненашенского пошива шортики, и футболка с вышитым крокодилом стоила явно не малой беготни. Пижончик. Чей-то дорогой сынок. Вся жизнь впереди. Если сегодня расколется, конечно.
Анфиса возвращается, рюмки звонко брякают по столу, киваю на Фила, обе ему ставь. Фил отпирается недолго. Зыркает. И глушит одну за другой.
Я вижу, как водка ударяет ему в голову, взгляд мутнеет, Фил улыбается, кладет голову на руки и смотрит на меня почти мечтательно – только спроси, я все как на духу. Ага, готов товарищ.
– А мы ведь столько с ней планов настроили. Тьма-а. Я бы и с мамкой ее договорился потом, попозже. Пришла бы к ним Мария с красным дипломом, разве мамка не оценила бы?
Я сглатываю и сжимаю челюсти. Молчи. Молчи, пусть его несет.
– Я ведь подслушал, куда Графиня ее документы подавать собралась. Подслушал и записал, на бумажечке ма-аленькой.
– Графиня?
– Ну эта, Графова, русичка.
Киваю. Помню эту старую суку.
– Мария вечно – Графиня то, Графиня это, она меня пристроит, я ей как дочь. Забыла только, что Графиня свою дочь – эх! А разве можно хоронить пустой гроб? Но Мария если в голову вдолбила, то уже не переубедишь.
Это моя лачи, хочу усмехнуться я. А потом вспоминаю «мы». «Мы на дворе», «сбегать».
– Слышь, а у тебя какие дела с Марией? Ты что, до ней домогался?
– Так я же люблю ее. – Фил вдруг улыбается, ясно, детски, опахала ресниц подрагивают.
Я чувствую, как по мне ползет жар. Не вмазать ему, очередной приставучий гаджо, очередной мудозвон, вьющийся вокруг моей Марии. Моей. Где бы она ни была сейчас. Найду. Достану. Привяжу, если надо будет. Но объясню, чья она теперь женщина.
– И она любит меня.
– Хохавэс[14]! Слышишь, ты, тебе бы только к себе внимание привлечь!
Фил смеется и падает лицом на руки.
– Эй, псиладо, ты со мной не шути! Я тебя на ремни порежу, – шиплю, вцепившись в его худосочные запястья.
– А я и не шучу. Она хотела сбежать, ко мне. И Графиня ей обещала помочь. Встретить ее у вокзала, денег дать, спрятать, а то и увезти сразу, да, увезти, чтобы не было вокруг нее таких, как ты, уродов, цыганчи вонючей, со своим романипэ. – Фил кривляется, скалится, как волчонок, попавшийся в капкан.
– Завали хлебало, псиладо. Пока пальчики тебе не пересчитал. – Я стискиваю его руку, так что Фил вскрикивает и опускается на стул.
Краем глаза поглядывал на Анфису. Она деловито листает свой блокнотик, будто пытается не забыть, кто что заказал в мертвом утреннем кафе. За спиной у нее стоит, подбоченясь, Гога, шепчет что-то в ее маленькие ушки, а сам поглядывает на меня – подсобить не надо? Делаю знак – пока нет, но будь поблизости, скоро кончу с этим.
Наклоняюсь так, чтобы Фил, сдавшийся, втянувший шею, глаза на мокром месте, почувствовал мое дыхание.
– Говори все, что знаешь. Соврешь – отправишься к Графовой-младшей на тот свет. Понял?
Фил закрывает глаза. Кивает.
– Когда видел последний раз?
– Утром пятого. В школе.
– Что говорила тебе?
– Что пойдет к Графине, в смысле к Александре Федоровне, вечером. Что берет с собой вещи на первое время. А потом она весточку передаст, где ее искать.
– И?
– Не передала. И Александра Федоровна после того, как будто еще больше поехала кукушкой, она и так странная была, ходила между рядами, нараспев читала про толстовский дуб и горе простого русского народа. А потом кто-то стуканул, и ее на пенсию списали. И девочки, другие, из нашего класса, тоже перестали ходить. Сначала Бондарь, потом Хлебникова. Я потом понял, что каждая, перед тем как пропасть, к Александре Федоровне на продленку ходила к экзаменам готовиться дополнительно. Но Александра Федоровна-то ни при чем, конечно, она, может, и поехавшая, но не ест же она их в самом деле.