Немецкие предприниматели в Москве. Воспоминания (страница 11)
Усадьба в Вахвице была одной из самых красивых в окрестностях Дрездена. Как и большинство подобных владений, по своему характеру выходящих за рамки буржуазной архитектуры, она сменила много хозяев. Построенная в конце XVIII века саксонским принцем Ксавером142, она в середине следующего столетия оказалась во владении замечательного дрезденца, известного филантропа Гюнца143, у наследников которого мой отец ее и выкупил144.
Поместье площадью с десяток гектаров представляет собой плато на горном склоне с прекрасным парком, садом и виноградником. Помимо обыкновенных теплиц, Гюнц устроил специальную оранжерею для ананасов, от которой очень скоро, еще в 80‐е годы, вынужден был отказаться по причине ее нерентабельности. Та же участь постигла и виноградник. Виноделие в окрестностях Дрездена, судя по всему, было выгодно лишь до принятия в Германии закона об охране товарных знаков. В те времена находившийся в Дрездене завод шампанских вин еще мог предложить саксонским виноградарям вполне приличные цены, поскольку из кислого вина делал прекрасное «настоящее французское шампанское».
Когда отец покупал Вахвиц, там уже производилось вахвицкое натуральное вино. Но поскольку спрос на него по понятным причинам оставлял желать лучшего, злополучный виноградник выкорчевали и на его месте насадили фруктовые деревья.
Сама вилла, выстроенная в стиле ампир и внешне напоминавшая замок, отличалась приятными, спокойными формами. Из окон и с балкона, а также с длинной террасы на склоне холма открывался на редкость красивый вид на город, Эльбу, Эрцгебирге и острые песчаные скалы Саксонской Швейцарии.
18. В гимназии Витцтума
На предварительном экзамене в гимназии Витцтума145 в июне 1874 года я показал такие слабые знания в немецком и латыни, что надежды мои быть принятым в пятый класс рухнули. Не помогли мне и мои более основательные знания по другим предметам, в том числе по русскому языку и основам славянского (церковнославянского, из которого сформировались связанные с византийской культурой славянские языки, то есть русский, украинский, болгарский и сербский). Мне пришлось все лето 1874 года брать частные уроки, чтобы к Михайлову дню быть принятым в третий класс (учебный год начинался после Пасхи), в то время как моего одаренного – и к тому же не пострадавшего от русских школьных экспериментов – брата Вильгельма приняли в шестой класс, хотя он был на три года младше меня.
Впрочем, пятый класс почти в тринадцатилетнем возрасте явно пошел мне на пользу. В отличие от России, в дрезденской гимназии никто не переоценивал моей способности восприятия и не требовал от меня каких-то феноменальных успехов; к тому же методы обучения были там более эффективными. Одним словом, у меня было такое ощущение, будто у меня сняли с глаз повязку, я легко, играючи усваивал любой материал. Я с благодарностью и любовью вспоминаю гимназию Витцтума, нашу «коробку», как мы называли здание гимназии, в котором замечательные педагоги научили нас ясно мыслить и заложили идеальные взгляды на жизнь.
Частью вступительного экзамена в гимназии было задание написать краткое сочинение о Москве. Изюминкой своего опуса я считал слово «приблизительно», которое присовокупил к цифре 600 000, сообщая о численности населения Москвы. Не знаю, разделял ли экзаменатор мой восторг по поводу этого «перла»; во всяком случае, он заметил, что слово Offizier146 я написал с одним f.
Похоже, я тогда был довольно высокого мнения о своем статусе и явно переоценивал ту меру уважения, которая, по моему мнению, мне полагалась147. Это проявилось в первый же день занятий, когда я явился на ежедневную утреннюю молитву, проходившую в актовом зале в присутствии коллегии учителей, без сборника псалмов, забыв его дома; в отличие от Вилли, который всегда был образцовым учеником. Увидев у него в руках сборник псалмов, я легко, прибегнув к хитрой аргументации, выдурил его у доверчивого брата. Я сказал ему, что для шестиклассника это не так уж важно, есть ли у него сборник псалмов или нет, а вот с пятиклассников совсем другой спрос, и он охотно уступил мне свою книжку.
После молитвы Целер, который готовил нас обоих к вступительному экзамену и хорошо знал как добросовестность Вилли, так и мое разгильдяйство, основательно просветил меня относительно моей завышенной самооценки.
В начале нового семестра после молитвы обычно проходила торжественная перекличка новичков. Им надлежало выйти вперед и, поприветствовав ректора, профессора Циля, рукопожатием, дать обещание быть хорошим учеником.
Когда назвали нашу фамилию, в классе раздался взрыв хохота, который стих лишь после нескольких грозных взглядов-молний ректора. Это веселье наших будущих товарищей по учебе объяснялось тем, что по старой традиции гимназисты называли учителей «шписами»148.
Вскоре мы подружились со своими одноклассниками. В нашем коллективе царил прекрасный моральный климат. Всякая ложь – я, разумеется, имею в виду не мелкое, шутливое плутовство или безобидные проделки, направленные друг против друга, которые вполне простительны для резвых, веселых мальчишек, – презиралась. На лгунов не доносили – их беспощадно лупили. Этот моральный климат отчасти объясняется тем, что в гимназии учились дети представителей богатой буржуазии, дворянства и даже высшей знати.
Преподавали в гимназии талантливые и опытные учителя. О некоторых я хочу сказать особо.
Только учитель французского языка, месье Лекутр, не смог найти правильную линию поведения в отношении нашего патриотического подъема, вызванного Франко-прусской войной 1870–1871 годов. Хотя он и был франкоязычным швейцарцем, мы относились к нему с презрением, как к представителю враждебной нации. Да и внешность его – длинная нескладная чахоточная фигура – не вызывала у нас симпатии. В конце концов он стал жертвой одной манифестации, произошедшей в моем четвертом, если не ошибаюсь, классе.
Дело было зимой. Урок французского стоял в расписании после получасовой перемены, которую мы провели в гимназическом саду, где запаслись снежками. Один из «злоумышленников» во время перемены довел старинную чугунную печку в классе до белого каления. Когда бедный Лекутр вошел в класс и занял свое место на кафедре, начался первый акт трагикомедии. Наш главный проказник, барон фон Мюнхгаузен, который, как отъявленный лодырь, должен был сидеть на первой парте, в непосредственной близости от кафедры, и, судя по всему, намеревался пойти по стопам своего знаменитого предка или однофамильца, принялся барабанить пальцами по крышке парты, изображая бурное соло на фортепиано, а весь класс вполголоса запел «Стражу на Рейне»149.
Бедный Лекутр, потрясенный этим актом враждебности, которой он, швейцарец, в сущности, не заслужил, сначала взирал на происходящее молча. Но когда начался второй «акт» представления – бомбардировка раскаленной докрасна печки снежками, которые с шипением таяли, отчего на полу мгновенно образовалась огромная лужа, – он попытался остановить безобразие, грозя серьезными наказаниями. Убедившись в тщетности этих попыток, он ретировался. Вскоре в класс вошел ректор и учинил нам страшный разнос. Бедный Лекутр, которого мы так больше и не увидели, навсегда исчез из гимназии.
Дисциплину и уважительное отношение к французскому восстановил знаток этого языка и очень толковый учитель доктор Кёниг. Он был офицером и сам прошел войну, поэтому ему не составило труда справиться с нами.
Моя учеба в четвертом и пятом классах проходила довольно успешно. После четвертого я стал первым учеником в классе, а через год меня перевели в пятый класс. Поскольку и мой брат Вилли был отличником, мы с ним приобрели своего рода ореол учености. Ректор даже заявил, что гимназия гордится тем, что приобрела сразу двух образцовых учеников из одной семьи.
Такая похвала из уст самого ректора оказалась для меня роковой. В отличие от моего брата, я постепенно настолько проникся уверенностью в собственном превосходстве над остальными, что становился все ленивей и наконец в течение трех последующих лет скатился, если мне не изменяет память, на одиннадцатое место в классе по успеваемости и жил, по сути, былой славой. Во всяком случае, переходя в шестой класс, я уже не мог рассчитывать на благосклонность учителей.
Если в пятом классе я быстро покинул горние выси, в которые воспарил благодаря своим сочинениям по немецкому в четвертом классе, то этим я был обязан учителю немецкого и Закона Божьего, доктору Вайзе, точнее чрезмерной предприимчивости, с которой я воспользовался одной из причуд этого доблестного теолога. Дело в том, что доктор Вайзе был настолько набожным, что всегда радовался, видя в наших сочинениях рассуждения религиозного характера, даже в тех случаях, когда подобные материи не имели к обсуждаемой теме ни малейшего отношения. Широко пользуясь этой его слабостью, я получал у него самые высокие оценки.
Когда я перешел в пятый класс, я в первом же сочинении прибегнул к упомянутой военной хитрости. Освещая тему, весьма далекую от вопросов теологии, я принялся скрупулезно доказывать существование Бога. Обычно учителя обсуждали наши сочинения, начиная с лучших. В тот раз доктор Буддензиг, к моему величайшему удивлению, начал не с моего опуса. Еще больше я смутился, не оказавшись ни на четвертом, ни на пятом и даже ни на пятнадцатом месте. Наконец меня осенило: «Доктор Буддензиг, видимо, решил поскорее разделаться с посредственными работами, то есть с остальными сорока сочинениями, чтобы затем торжественно объявить об их вопиющем убожестве в сравнении с сочинением Шписа», – подумал я и с гордым видом приготовился к триумфу.
Однако меня ждало жестокое разочарование. Доктор Буддензиг и в самом деле назвал мою фамилию последней. Но вместо похвалы я услышал суровые упреки в том, что я не справился с заданием, направив все усилия на поиски доказательств существования Бога, то есть писал о том, что не имеет никакого отношения к заданной теме.
В результате мне пришлось написать еще одно сочинение.
Этот доктор Буддензиг был замечательным педагогом. Поскольку он в свое время служил домашним учителем в семье прусского посла в Лондоне, графа Бернсторфа150, он обладал более широким кругозором, чем его коллеги.
Помню, однажды я поверг его в изумление. Как я уже говорил выше, мои приступы лени начались в пятом классе. Свою неподготовленность к уроку и невыполненные задания я отчаянно старался объяснить все новыми обстоятельствами, якобы помешавшими мне сделать это. И когда я в очередной раз принялся морочить ему голову, он удивленно посмотрел на меня и произнес следующий знаменательный монолог: «То, что все сказанное тобой – не что иное, как отговорка, мне понятно. Но меня поражает оригинальность этой версии. За свою многолетнюю практику я слышал столько отговорок, что удивить меня трудно, но такого изощренного вранья мне слышать еще не доводилось! За твою неистощимую фантазию я на этот раз прощаю тебе твою лень».
Кажется, мы с ним остались чрезвычайно довольны друг другом.
У нас были хорошие учителя истории: в младших классах доктор Мюллер, в старших профессор Дистель. Они прекрасно умели доступно объяснять сложные исторические процессы.