Я, бабушка, Илико и Илларион (страница 38)
«Черт с ним, – подумал я, – закурю с закрытыми глазами, в худшем случае опалю себе нос!» Протянул руку, достал из коробки папироску, закурил и жадно затянулся.
А учитель продолжал обходить ребят:
– Ну-ка, закуривай, Яго Антидзе!.. Бери папироску, Отар Тавадзе!.. Не стесняйся, Кажура Гагуа!.. Посмотри мне в глаза, Отия Каландадзе! Возьми папироску!
– Я не курю, Леван Петрович!
– Что-о-о?
– Не курю я!
– Закуривай, если тебе дорога жизнь!
Отия закурил и закашлялся.
– Убиваете меня, Леван Петрович? – прохрипел он.
…В коробке осталась одна-единственная папироска. Учитель отошел в сторону и стал наблюдать, кто же станет жертвой нашего неслыханного вероломства. А мы курили – осторожно, небольшими затяжками и тем не менее с огромным наслаждением.
– Быстрее! Что вы тянете? – торопил нас учитель.
– Между прочим, никуда я не спешу… – заявил Отия.
– М-да-а-а… Отличный табак! – добавил Нодар, затянулся последний раз и бросил окурок.
– Прекрасные папиросы! – подтвердил Яго Антидзе.
Вслед за ними бросили докуренные папиросы Отар Тавадзе, Ромео Чануквадзе и другие.
Остались я и Отия Каландадзе. Вскоре Отия тоже избавился от адской машины, и теперь весь класс с затаенным дыханием смотрел на меня. Учитель сгорал от нетерпения. Я взглянул на свою папироску – ее оставалось всего на одну затяжку. Я зажмурился, медленно затянулся, набрал во рту ароматный дым, проглотил его и… открыл глаза. Папироска догорела до мундштука. Взрыва не произошло. Я вздохнул полной грудью и щелчком далеко отбросил окурок.
Класс ахнул. Теперь начальник объединенного штаба и его войско стояли друг против друга и не знали, как поступить дальше. Наконец учитель приблизился ко мне и произнес голосом, от которого дрогнули сердца даже самых отчаянных наших головорезов:
– В коробке лежит одна папироска, и ее выкуришь ты, Coco Мамаладзе!
– Не могу больше, Леван Петрович! Благодарю вас!
– Мамаладзе…
– Эту папироску можете выкурить вы, Леван Петрович, она не взорвется! – сказала вдруг громко Хатия.
Все обернулись к ней.
– Как?.. – прошептал учитель.
– Не взорвется, – повторила Хатия, – не было никакого пороха…
И тогда взорвались мы. В припадке смеха мы катались по земле, кувыркались, вопили, дрыгали ногами и становились на головы. Учитель долго сдерживал себя и наконец захохотал так, как, наверно, не смеялся никогда в жизни…
…Когда все успокоились, он подошел к Хатии и сказал:
– Ты думаешь, мне жалко для них папирос?
– Нет, Леван Петрович, этого я не думаю, – ответила Хатия. – Просто мне хотелось доставить мальчикам это удовольствие… Простите меня, Леван Петрович…
Учитель погладил Хатию по щеке, обнял ее за плечи и медленно повел к дороге.
– Мамаладзе! – крикнул он, не оборачиваясь. – Собери класс и следуйте за нами!
– Класс, стройся! – гаркнул я. – Равняйсь! Смир-р-р-но! К колхозной плантации ша-а-агом… марш! Раз-два-три!.. Раз-два-три!..
Я побежал вперед и встал во главе отряда.
– Молодцы, орлы!.. Молодцы!.. Строевым шагом!.. Запевай!
И затопали опять по долине Супсы наши орлы – кто в отцовских, кто в дядиных брюках и блузах, кто в лаптях, кто в калошах, а кто и босиком… И огласились опять берега реки нашей веселой, задорной песней:
Я в тебе души не чаю,
Повелительница чая. Если замуж пожелаешь,
Сам тебя я обвенчаю…
…В ту майскую ночь Советская армия перешла в генеральное наступление по всему фронту.
Такова жизнь
Наступили каникулы. Июнь – самая пора купания, футбола, лело, борьбы, лапты. Но июнь сорок третьего мало похож на довоенные каникулы… Какой там футбол!.. Ребят словно подменили.
– Бондойя, сыграем в лапту!
– С ума сошел! А кукурузу полоть?
– Пошли, Нодар, погоняем мяч!
– Некогда, Сосойя, иду за дровами…
– Отия, зови своих, поборемся!
– Не до борьбы мне, еле ноги волочу…
Мы отлично понимали, что сейчас нам не до игр и забав, но привычка брала свое. Кроме того, очень хотелось хоть на один день забыть про наши нужды и горести, вернуться к счастливым дням беззаботного детства. Бывало, мы собирались на лужайке, разбивались на партии, уже подбрасывался в воздух мяч, но тут то один, то другой из ребят вспоминал про неотложное дело и, помявшись, уходил. За ним уходили второй, третий, и постепенно лужайка пустела… Иными глазами смотрели теперь мы на жизнь своего села, иными глазами смотрело на нас село.
Однажды утром зашла к нам соседка Мака и попросила тетю:
– Кето, дорогая моя, сегодня у меня нади[57]. Одолжи, пожалуйста, твоего Сосойю!
– Иди, Coco! – сказала тетя.
И я, как взрослый, работал у Маки с утра до позднего вечера, за ужином ел и пил, как взрослый, и напился, как взрослый… И тетя перед сном помыла мне ноги теплой водой точно так, как когда-то бабушка мыла ноги возвращавшемуся с поля дедушке.
…Теплый июньский вечер сорок третьего… Тетя на кухне собралась испечь мчади. Она взяла кадку с мукой, встряхнула, опрокинула ее над корытом. Высыпалось несколько горстей муки. Тетя налила в корыто теплой воды и стала одной рукой месить тесто. И вдруг я увидел, как в тесто одна за другой капнули слезы…
– Почему ты плачешь, тетя? – спросил я, хотя прекрасно догадывался о причине ее слез.
– Это все, Сосойя, больше нет… – показала она комок теста.
Я промолчал. Тетя вытерла руки и тихо сказала:
– Как нам быть, Сосойя?
– Тетя Кето! – раздалось вдруг со двора.
– Заходи, Хатия! – крикнул я.
Вошла Хатия.
– Здравствуйте!
– Здравствуй, детка! – ответила тетя. – Сосойя, подай Хатии стул!
Я принес треногий стульчик, усадил Хатию, а сам поднялся в оду, прошел в заднюю комнату и остановился у нашего старого семейного сундука. Долго стоял я и раздумывал, потом решительно ухватил сундук за ручку и поволок его вниз по лестнице, затащил на кухню и поставил перед очагом.
– Что это, Сосойя? – удивилась тетя.
– Здесь одежда папы и мамы.
– Ну и что?
– А то, что я продам ее!
– Ты с ума сошел?! – испугалась тетя.
– Сошел. Отвезу в Набеглави и обменяю на кукурузу!
– Слышишь, Хатия, что он говорит?
– Слышу, тетя Кето…
– А что же нам делать? Помирать с голоду, что ли! – сказал я.
– Сосойя! Возьми сию же минуту сундук и поставь на место! – приказала тетя.
Я откинул крышку сундука… Сердце у меня дрогнуло и больно сжалось… Я извлек из сундука кожаный полушубок отца. Каждое лето мы проветривали хранившуюся в сундуке одежду, и никогда ничего, кроме чувства любви и уважения к этому полушубку, я не испытывал. Теперь я вдруг испугался, словно сдирал его с покойника.
– Возьму это, и это, и это! – крикнул я, заглушая подступившие рыдания.
– Не делай этого, Coco! – взмолилась тетя.
– Возьму, возьму! Плачь, сколько хочешь! И сапоги возьму, и брюки, и халат! – кричал я, выбрасывая вещи одну за другой. Вдруг я осекся и замолчал. На самом дне сундука лежало сложенное вдвое розовое платье. Я достал платье, развернул его, потом снова сложил, опустил на дно, положил сверху халат и брюки отца и захлопнул крышку.
– Хорошо, тетя, не плачь… Возьму только сапоги и полушубок… Одолжу у Манасэ Таварткиладзе осла и утром отправлюсь в Набеглави.
Тетя молчала.
– Я пойду с тобой! – сказала Хатия.
Утром, чуть свет, я и Хатия стояли во дворе Манасэ и поглаживали по спине тощего, костлявого осла. Манасэ вертелся тут же, седлал осла и наставлял нас:
– У осла, дорогие мои, длинные уши, но человека он слушается плохо… Осел любит ласку, вежливое к себе отношение…
– Станет еще Сосойя объясняться в любви твоему ослу! – вставила Хатия.
– Не станет, так осел умеет и лягаться! Осел – это тебе не лошадь – свистни, она и побежит за тобой… Нет, брат, осел знает себе цену!