Под красной крышей (страница 8)

Страница 8

Мне не хочется подниматься. Мне не хочется ее видеть. Снова и снова заходить на кухню и слышать: «Это все ты забрал! Смотри, какой я была красивой. Ты забрал!» Воспоминания говорят мне, что когда-то она любила меня, но я уже не верю им. Папа ушел и унес с собой радость, которая когда-то царила в этой квартире.

Я – паразит, испортивший ей жизнь. Может, поэтому я умываюсь так долго, словно хочу содрать с себя кожу. Мои будни – школа, музыкалка, пустые разговоры, пиво за гаражами. Я улыбаюсь дерьму, что меня окружает, потому что так надо. Потому что иначе у меня не останется даже этого.

Ко мне постоянно норовят подбежать девчонки. Я закрываю рот, чтобы меня не стошнило. Я знаю, что потом они наверняка превратятся в таких же чудовищ, как моя мать. Будут сидеть скрюченные на табуретке и винить мое лицо во всех бедах, что с ними стряслись. «Ты красивый, тебе легко, тебе все помогут!»

Когда я встретил свою неизвестную, все изменилось. Я видел, конечно, что и она за мной наблюдает. Только она не подходила. И ничего мне тогда не сказала. Она вообще почти не говорила со мной.

И мне почему-то так захотелось, чтобы она была моей. Моей неизвестной.

Из-за своего скверного характера я снова выставлена за дверь. Почему-то мы с преподом вечно расходимся во взглядах, и он кричит: «Вон! Лавряшина, вон за дверь! Черт тебя дери, почему ты вечно суешься со своим мнением?»

Я стою и расчесываю щеку, потому что от волнения она зудит. В наушниках нежится «Творожное озеро». Меня завораживают эти песни. Я проваливаюсь в маленькую комнатку, где плещется солнечный утренний свет. У подоконника стоит магнитофон, и лепестки сирени опадают на него. А на матрасе сидит Лука и играет на скрипке.

Даже не сразу понимаю, что кто-то тормошит меня за плечо. Открываю глаза и достаю наушники. Лука стоит передо мной:

– Привет, неизвестная.

– Привет…

– Как там Бутч?

Ну, конечно. Его интересует только мой щенок. Впрочем, про Бутча я готова говорить часами.

– Хорошо. Сгрыз все, что можно, зато счастлив.

– Я рад, что вы поладили.

Я сама не замечаю, как из меня начинают выливаться сотни рассказов про Бутча. Мы смеемся и ходим по коридору мимо окон и портретов классиков. Вот бы всегда так. Хотя бы просто бродить с ним и болтать.

– Неизвестная, – останавливается он. – Я хочу, чтобы ты была моей.

– Кем? – выдавливаю я.

Он внимательно осматривает меня:

– Женой.

– Зачем ты так шутишь?

Слезы отделяют его от меня. Он обнимает меня и гладит по спине:

– Не шучу. Разве жалко тебе приютить и меня?

– Не жалко…

Акварельный город

По канату света от окон мы бредем. Ночь разливается ветками лип. Здесь пахнет маленькими мятными леденцами с автосервиса.

Нам не по пути, и я скоро уйду. Ты поправляешь ворот пальто и покусываешь сигарету. Леся потягивается:

– Я так рада, что мы в театр сходили. Давайте чаще?

– Чаще… – грустно усмехаешься ты. – Нет. Театр – это, знаешь, как Новый год.

Леся смолкает и смущенно дергает носом, вдыхает морозный воздух. Я молчу. Я всегда молчу с ними. Хочется слушать их и улыбаться.

– Эмиль, я хочу кофе.

У тебя красивое имя из пяти букв, и она всегда небрежно произносит его, а я боюсь. Мне кажется, твое имя, как бабочка, взмахнет крыльями и улетит от меня.

Ты всегда покупаешь нам кофе и круассаны. Пока Леся что-то тараторит, ты смотришь на запотевшие от прохлады окна. Ты такой высокий, что мне кажется, ты меня просто не видишь.

Задрав голову, посмеиваешься и указываешь на окно, где девочка корчит нам рожи. Леся вздрагивает и начинает растирать себе руки:

– Черт, всего сентябрь, а такая холодрыга. Пойдемте?

Киваю и иду за ней.

Мне кажется, эта улочка с лентами теплых гирлянд, эта мягкая брусчатка, как будто с чьей-то картины. Очень знакомой картины. Я осматриваю дома и замечаю красивую мечеть. Ты бы зашел с удовольствием, если бы нас не было рядом.

Ты протягиваешь мне руку:

– Не потеряйся.

Небо будто акварельное. У меня кружится голова. Закрываю глаза. Сжимаю твои теплые пальцы. Леся уже танцует с продавцом картин. Здесь очень много картин.

– Эмиль! Давно не заглядывал. Что за дамы с тобой?

У старого художника серые прищуренные глаза. Он внимательно осматривает меня. Ты жмешь ему руку:

– Мои подруги. Хотел показать им ваши работы.

Художник отрывает от меня взгляд и зовет за собой. Полотно за полотном. Я касаюсь холста, и становится теплее.

– Нам пора.

Ты с грустью смотришь куда-то.

– Завтра придут заказчики?

– Да, это так. Завтра еще одна работа покинет меня.

– Девушка, а как вас зовут? Вы кого-то мне напоминаете.

Ты дергаешься и сжимаешь мою ладонь.

– Анжела.

Старик поднимает брови и начинает складывать свои картины. Хитро смотрит на тебя:

– Ты талантливее, чем я думал.

И ты уводишь меня. Леся бежит за нами.

Дома тишина. Пахнет краской и цветами. Их здесь очень много. Леся бухается на матрас:

– Все, я устала и буду спать.

Ты продолжаешь стоять в коридоре и потерянно смотреть на нас. Леся накрывается одеялом и бурчит:

– Не веди себя как маньяк. Иди спать.

Я сажусь на кухне и жду, когда закипит чайник. За окном смеются звезды. Дверь хлопает. Я чувствую, как тревога пульсирует во мне. Пальцы немеют от слабости.

Завтра нас тут уже не будет. Ты продашь нас, и мы уедем к какому-то человеку, который думает, что любит искусство.

Ненужный вопрос

Юлия Лавряшина

Повесть

* * *

«Ступни у тебя, как лепестки роз, – маленькие, гладкие, розовые, нежные. Хочется целовать их и целовать, втягивать телесный аромат, проводить твоей ножкой по щеке. Ты взбрыкиваешь, колотишь меня ногами, и они мельтешат так быстро, что легко представить, как меня осыпают царскими цветами. Мечты сбываются…

Признаюсь – тебе! только тебе! – не о таких цветах мечталось. А чтобы букеты с длинными стеблями и точеными шипами охапками несли к сцене, где я – единственная достойная… И лениво изогнутые лепестки на подоле платья, и прозрачная истома запаха, и капля крови на пальце, которую кто-то уже готов слизнуть, припав с вожделением, с тоской…

Театр меня не принял. То есть я служу, скорее числюсь в одном, изредка произношу: «Кушать подано!» – или что-то вроде этого, но не живу там, понимаешь? Да и в сериалах, которые нас с тобой кормят, тоже не живу – тем более! Только играю, и не лучшим образом. Кажется, я вообще нигде не жила до твоего рождения.

Что за отвратительное, в самой своей сути неверное понятие: мать-одиночка! Это до тебя я была одиночкой, рыскала по свету поджарой неутоленной волчицей и кое-кого сжирала, признаюсь. Иначе не станешь модной актрисой, лицо которой мелькает на всех каналах ТВ. Осознаю дешевизну этого пустозвонкого слова «модная», его однодневность. Не совсем то, чего жаждешь в юности, верно? Зато эта блестящая фикция профессии позволила мне вкусить сладчайшую сладость. Тебя, моя девочка. Разве я решилась бы родить тебя в последний миг уходящей молодости, если б мой счет в банке не заверял, что ты не будешь обречена на такое же тусклое, зябкое детство, каким было мое собственное?

Ты никогда не узнаешь, даю слово, как мокнут черные углы крошечной квартиры, а твое форменное, с заплатками на локтях, платьице пропитывается запахом сырости настолько, что соседка по парте демонстративно принюхивается и морщит нос. Ее пересаживают – подальше, подальше! А ты… Нет, боже мой, не ты! Это была я. И я оставалась одна на первой парте – скамье позора. Назад не пересаживали из-за слабого зрения и маленького роста, и мне казалось, что все в классе презрительно пересмеиваются за моей спиной. Да вдобавок это припахивающее затхлостью имя – Ульяна… Тогда старые имена еще не вошли в моду. Опять – мода! Я была единственной Улей в целом мире. Одиночка. Маленький, вечно мерзнущий волчонок.

Нет, подружки у меня были, но ни у одной из них я не могла спросить: усмехаются ли у меня за спиной? И эта невозможность поделиться своим стыдом изгоняла меня из компании, хотя я и крутилась поблизости. Это теперь легко рассуждать о том, как полезно одиночество, формирующее личность, развивающее и душу, и интеллект. И все это правда… Но, боже мой, как же мне тогда хотелось в стаю! Лапу себе готова была отгрызть, если б потребовали… Но никаких условий и не выдвигали. Просто не хотели, чтобы я была рядом.

Никому из них, мне самой тем более, даже в голову не приходило, что я была красивой девочкой, – по фотографиям вижу. Только волосы вечно – черной метлой. Некому было причесать, а сама не замечала, что ли? Или себе назло, чтобы еще горше было смотреться в зеркало? Чтобы не видеть тонкого, ювелирно выточенного лица, короткого, узкого носа, какие теперь пластическим хирургам заказывают, блестящих росчерков глаз, всегда будто прищуренных, высматривающих нечто невидимое другим…

Теперь эти другие, близорукие не глазами, как я, а душами, изумленно перешептываются, опять же за моей спиной: «И как это ей удалось вылезти на самый верх? Дура ж дурой была! Замарашка…» Это я сама услышала на вечере встречи выпускников, куда, однажды не удержавшись, притащила свое израненное самолюбие, решила чужой завистью вылечить язвочки… И получила очередной камень меж лопаток… Люди презирают чужую неспособность стать с ними в один ряд, но тех, кто опередил этот ряд хоть на шаг, они начинают ненавидеть. Я говорю это не для того, чтобы ты опасалась шагнуть шире. Просто будь готова к тому, что можешь оказаться одиночкой, идущей впереди.

Тихо перебираю клавиши ноутбука, составляя это послание в вечность, – тебе двенадцатилетней дам прочесть. Или рано? Или поздно? Сейчас поздно только в смысле времени суток, и ты спишь, раскрыв клювик. Капля моего молока скатилась по щеке и высохла, оставив белесый след. Признаюсь, я горжусь тем, что все еще кормлю тебя, годовалую, и пока не собираюсь бросать. Отчасти это и лень, конечно, и моя занятость – проще грудь дать, чем варить суп или кашу. Когда беру тебя на съемки, и моя верная Янка, с которой у нас даже имена рифмуются, держит тебя на руках, развлекает из последних сил, то от одного звука твоего курлыканья у меня то и дело начинает ломить грудь. Молоко рвется к твоим губам, маленьким, но таким энергичным. Я непроизвольно пережимаю соски руками, режиссер замечает это и орет: «Стоп! Иди корми. Твою мать…»

Только что ты издала гортанный смешок… Может, читаешь мои мысли? Тогда некоторые надо душить в зародыше. Вот лучшее средство держать помыслы в чистоте – открывать их своим детям.

Ты – мой единственный ребенок. Единственно возможный, другого у меня и быть не могло, даже аборта ни разу не делала, повезло. Ничья загубленная душа на тебя не в обиде… Мое шустрое, смешливое и нежное, своевольное, солнечноволосое чудо!

Вчера я получила от тебя в подарок радость, переполненную восхищением: ты отправилась купаться и вдруг услышала, что в гостиной звучит музыка. И ты бросилась на зов этих звуков и начала притоптывать длинными и ровненькими ножками, точно попадая в ритм. Ты танцевала с таким упоением, голенькая, хорошенькая! А когда началась медленная композиция, то принялась раскачиваться из стороны в сторону, широко поводя руками. И было видно, что ты пропускаешь музыку сквозь сердечко.

Ты будешь талантливее меня, это уже понятно. Боже мой, вот счастье! Ты не будешь разбивать свое солнце на миллион искр, которые гаснут быстрее, чем успеваешь согреться. Сиюминутное в искусстве не оставляет в душе тепла, хотя и может развлечь, заставить усмехнуться. Но настоящие смех и слезы ему вызвать не под силу.

Твой отец обладает этим талантом заставлять целый зал душой откликаться на свои слова, взгляд, растерянное дрожание губ. Твой отец… Позволено ли будет тебе, двенадцатилетней, узнать, кто же твой отец? Или надо будет сперва похоронить его вместе с женой и той дочерью, что старше тебя почти на пятнадцать лет, а заодно и себя в этаком вместительном семейном склепе?