Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 5)
Должность капо лагеря была практически равна капо компании. Лагерный капо подчинялся старшине лагеря и командовал заключенными, работавшими не в компаниях, а за колючей проволокой, на внутренней территории. В основном это были ремесленники: башмачники, цирюльники, столяры, плотники, кузнецы и слесари. Он также надзирал за другим привилегированным классом – работниками кухни, чистильщиками картофеля и мойщиками котлов. При этом у каждой такой группы имелись собственные капо – еще одна должность с огромной властью. Schälerkapo, капо чистильщиков картофеля, был первым среди равных. Подобно капитану Дворянской гвардии, некогда служившей папе, он управлял командой людей, каждый из которых сам по себе являлся высокопоставленной особой. Чистильщиков картофеля тщательно охраняли и всячески обхаживали, потому что картофель, как и хлеб, был самой жизнью. Находиться с ним рядом, работать на картошке и – в более широком смысле – иметь доступ на кухню уже считалось невероятной привилегией.
Помимо капо лагеря, еще одной почетной должностью была должность Blockälteste, старшины блока. Блок состоял из двадцати-тридцати ядовито-зеленых палаток на деревянных каркасах, в каждой из которых жило по двадцать четыре человека. В лагерях, где заключенные уже построили бараки, блоком называлось деревянное строение, вмещавшее от пятисот до шестисот человек.
Старшина блока жил в отдельной комнате и имел несколько помощников, что укрепляло его власть. Он тоже забирал себе продукты, прежде чем передать пайки заключенным, и делился запасами с помощниками. Без капли стыда урезал наши рационы, и без того отмеренные так, чтобы едва поддерживать в узниках жизнь.
Выше старшины блока были только старшина лагеря и лагерный писарь, Lagerschreiber. По полномочиям они были официально равны, причем во всех лагерях, без исключения. Кто приобретет больший вес, добьется большей власти и кого будут больше бояться, зависело уже непосредственно от них самих. В некоторых лагерях верховодил лагерный писарь, в некоторых – старшина лагеря. Бывало, что старшина обзаводился заместителем, а бывало, что писарь окружал себя пятью-шестью замами. И каждый из них мог рассчитывать на определенную долю влияния. Писарь и старшина лагеря могли рассадить чуть ли не всех своих родственников, друзей и приближенных по должностям «при дворе».
Второй ветвью лагерной аристократии являлись работники кухни, а третьей – врачи и другой медицинский персонал. Там кастовая система была еще более запутанной и сложной, со множеством побочных ответвлений, особенно на тех жутких фабриках смерти, которые по неизвестной причине назывались госпитальными лагерями. В них были главный врач, доктора, работавшие в лагерной клинике, доктора – старшины блоков и главные «санитары», причем у каждого имелись свои заместители и заместители заместителей. И все они обладали реальной властью и могли решать, кому на их территории сгинуть без следа, у кого выпотрошить кишки или выколоть глаза и чье мясо содрать кнутом с голой спины.
Такая иерархия отражала нацистский подход к концепции «разделяй и властвуй». Садистское безумие, охватившее Европу, привело к процветанию этого извращенного принципа в государстве Аушвиц, провонявшей экскрементами стране-призраке, на пограничном пункте которой – у здания канцелярии – стояли мы сейчас.
Глава четвертая
Несколько человек с повязками старшин блоков разговаривали между собой на польском. Но в нашу сторону они выкрикнули на немецком, со славянским акцентом:
– Заходить группами по три! Проверка личности!
Один заметил, что некоторые из нас без сил присели на землю. Словно дикие звери, они накинулись на перепуганную группу и стали хлестать недоумевающих людей резиновыми дубинками по голове. Те, кого задело ударами, вскрикивали от боли и заливались кровью, остальные лишь в ужасе глядели на происходящее.
– Подъем, грязная еврейская шайка! Где вы, по-вашему? В синагоге? Или в театре? Ничего, сейчас узнаете.
То был местный колорит Аушвица. Рабы, избивающие рабов. Первыми на великую землю Аушвица попали депортированные из Польши, преимущественно неевреи. Как и во всех лагерях, аристократия тут состояла из первопоселенцев.
Тем не менее в канцелярии сидели венгры.
Я задал одному из них вопрос:
– Когда вы тут оказались? Как здесь вообще?
Ответом стал лишь ледяной злобный взгляд. Я судорожно сглотнул. Похоже, я имел неосторожность обратиться к одной из лагерных шишек.
Из канцелярии нас повели в душевые. Во время ожидания некоторые успели переброситься парой слов с местными обитателями, проходившими мимо. Теперь мы точно знали: нам придется сдать все, что было при нас. По рукам ходили сигаретные окурки; все наспех жевали и проглатывали еду, еще остававшуюся в карманах.
Возле душевых мы перешли в распоряжение людей с другими повязками на рукавах. Польских евреев. Последовал горький момент: нам пришлось раздеться догола на пронизывающем ветру. По команде все свалили одежду, обувь и содержимое карманов в общую кучу. Мы еще стояли, дрожа, перед деревянным бараком, где находилась душевая, когда подкатили грузовики. Очередная команда в полосатых робах побросала наши вещи в кузова, и грузовики умчались прочь. Письма, драгоценные фотографии, немногочисленные личные документы, которые нам удалось спасти в Тополе, навсегда уплыли из наших рук. Жест был показательным – Lasciate ogni Speranza – «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Возврата отсюда нет. Если бы он был, по крайней мере наши личные вещи запаковали бы и подписали, чтобы когда-нибудь, хотя такое и трудно представить, вернуть владельцам. Метод был варварским в своей простоте: миллионы людей таким способом лишали индивидуальности, имен, их человеческого статуса. Как я смогу, оказавшись когда-нибудь дома, доказать, что меня звали так, а не по-другому? Что я – на самом деле я?
Минуты тянулись словно часы. С неловкими кривыми улыбками мы взирали на чужую наготу, на кожу, от холода покрывшуюся мурашками. Наконец – наконец! – нас стали запускать в предбанник. Густые испарения шли от деревянных стен, изуродованных плесенью. В углу с шумом работал нагреватель.
Потные, грязные человеческие тела испускали отвратительную вонь, которую было противно вдыхать, но мы наслаждались долгожданным теплом. В помещении щелкали ножницы: раздетые по пояс «цирюльники» стригли новичков, доставленных на поезде перед нами. Дальше шел второй этап – новоприбывшим машинками брили лобки и подмышки. Профилактика от вшей. Я в изумлении таращился на этих мясников. Неужели в них не осталось ни капли сочувствия?
С грубой небрежностью они толкали жертв друг к другу – швыряли их, щипали и пинали. Ржавой иззубренной машинкой первый драл им волосы под мышками, второй брил головы, а третий – лобки и мошонки. Голые узники выходили из их рук окровавленными и зачастую с серьезными ранами, после чего несчастных выпихивали в следующую дверь.
Ко мне приблизился какой-то мужчина и спросил на ломаном немецком:
– Вы, парни, откуда?
– Из Венгрии.
– Какие новости с фронта?
Слезы стояли в его запавших глазах. Голос дрожал и звучал умоляюще. Я немедленно отчитался:
– Немцы отступают на всех фронтах. Русские одержали решительную победу под Гомелем. На западе готовятся к наземному вторжению. По последним данным, финны, румыны и болгары выходят из игры. Долго это не продлится. Откуда вы?
– Париж.
– Коммерсант?
– Адвокат.
– Давно здесь?
– Больше года. Эти твари убили всех моих родных.
– Тут можно выжить?
– Если очень повезет. У вас шансов в любом случае больше, чем у меня, – на целый год. Мне не повезло. У меня еще дома легкие были слабые. Я долго не протяну.
Он печально взмахивает рукой и сплевывает на пол.
– По крайней мере, в газовых камерах вы не окажетесь, точно, – добавляет француз. – Те, кого отправляют в душевые в этом блоке, идут на работы. Вас сразу увезут – Аушвиц и без того переполнен, так что новичков тут не оставляют. Но это неважно. В сателлитах то же самое.
– В сателлитах?
Он обвел рукой вокруг.
– Тут целая страна. На пять километров во все стороны сотни мужских и женских лагерей, строятся или уже построены. Аушвиц сам по себе – распределительный узел. Столица. И даже не одна. Другая называется Гросс-Розен[20]. И таких лагерей множество.
– Возле поезда нас разделили на две группы. Вторую обещали отвезти на грузовиках. Вы не видели их?
Его губы скривились в вымученной улыбке.
– Им велели строиться слева?
– Да. Нам сказали, их посадят в грузовики.
Мужчина в полосатой робе поднимает указательный палец и тычет куда-то в сторону.
– Видите дым из труб? Это Биркенау. Город-крематорий. Этот дым – они. Уже. Те, кто стоял слева.
Пожалуй, я заранее был готов это услышать. Еще дома до нас доходили страшные рассказы о газовых камерах и крематориях. Но теперь все по-другому. Уже не рассказы. Не статьи в газетах. Не отдаленная угроза, а реальность, творящаяся на моих глазах. В непосредственной близости. До крематориев, кажется, не больше двухсот метров. Их дым щиплет ноздри. Может, именно поэтому я просто стою, застыв на месте, перед маленьким французом, больным туберкулезом.
Все, что он говорит, правда, но поверить в нее невозможно. Вокруг цветет май, сверкает утреннее солнце, ходят туда-сюда люди, и небо в своей молодой мощи простирается у нас над головами. Но реальность здесь – поднимается вверх столбами черного дыма в двухстах метрах от меня.
Я вспоминаю очки в золотистой оправе и желтый вельветовый костюм Кардоша, того парня из Сегеда, с больным сердцем; Вейца, хромого книготорговца; Вольдмана, моего учителя; и всех остальных, которые там, на квадратной площади, под дулами пулеметов и под взглядами эсэсовцев улыбались с хитрецой и ждали грузовиков. Каких-то четыре часа назад.
Француз смотрит в землю. Вытаскивает из кармана мятую сигарету и очень осторожно вытряхивает из нее табак. Разрывает бумагу пополам, насыпает табак на каждую половинку и сворачивает их в тоненькие трубочки. Одну протягивает мне. Меня наполняет глубокая, искренняя благодарность – я уже понял, насколько высоко здесь ценится табак. Я молча стискиваю его руку. Мы оба отворачиваемся от тянущихся вверх столбов дыма.
Он делает затяжку, и в груди у него хрипит.
– Эти чертовы трубы дымят день и ночь, – медленно и негромко произносит он. – Настоящий промышленный комбинат. Если когда-нибудь кто-нибудь напишет книгу о том, что тут творилось, его сочтут или безумцем, или лжецом. Только представь: месяцы, даже годы, день за днем, в товарных вагонах со всей Европы сюда свозят живых людей. Строят на площади перед станцией. Вот как тех, кто был с тобой. Наверное, прямо в этот момент там стоит следующая партия. На глаз отделяют больных и старых и отправляют их налево. Потом рассказывают свою байку про грузовики. Тем, кто на нее покупается, некого винить, кроме себя – кто стелил постель, тому в ней и спать.
Он переходит на шепот, оглядывается по сторонам. Делает еще одну затяжку, и огонек сигареты яростно вспыхивает между его бескровных губ.
– Эти грузовики едут прямиком в Биркенау. Всё начинается так же, как здесь: с душевых. С тевтонской организованностью. Es muss alles klappen – Всё должно работать. Это у них в крови. Следует избегать паники, поэтому разыгрывается настоящий спектакль. Сначала несчастным велят раздеться догола. Как вам. Их тоже бреют, делают санобработку. Они думают, что идут мыться. Им даже мыло раздают. Заталкивают в дверь, и они, как все, попадают в душевую. Только вместо воды в насадки подается газ. И наступает конец.
– Остается крематорий, – продолжает он. – Но поезда едут и едут в Германию, полные одежды – мужской, женской, детской. Ничего не пропадает даром. Из костей варят клей, человеческими волосами набивают матрасы и подушки. Там целые горы детских волос. Нацисты дорвались до неограниченной власти, они в своей стихии. Гитлер прекрасно знает, какие инстинкты пробуждает своими «методами» и какое подсознание высвобождает в процессе.
Он снова кашляет. И сплевывает – кровью.