Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 6)
– Я работал в Биркенау. Не во внутренней зоне, где крематории. Заключенных туда не подпускают, а если кто проберется – назад уже не возвращается. Три миллиона человеческих тел уже превратились в дым. Удивительно, что печи до сих пор работают.
С саркастической усмешкой он добавляет:
– По счастью, оборудование у немцев очень надежное. Все отечественного производства, насколько нам известно… самая качественная продукция самых знаменитых компаний.
Сигарета догорает у него между ногтей. В ней осталась в лучшем случае пара волокон табаку. Он осторожно прячет окурок в мятую жестянку. И видит, что я весь дрожу.
– Не бойся, – говорит он. – Здесь тебе не надо бояться. Это обычная душевая, поверь. Отсюда вас сразу отправят дальше. Я знаю. Я работаю тут. Мне повезло.
Француз отходит. Теперь моя очередь. От жесткой хватки цирюльника внутри закипают слезы ярости. Старая тупая машинка прядь за прядью срезает мои волосы. Нас бреют, поставив машинки на «тройку», а потом еще раз проводят по макушке на «нуле».
Четвертый инквизитор кричит:
– Открывайте пасти!
С нами все ясно. У нас пасти, а не рты.
Мне светят фонариком в рот. Нацистская скрупулезность простирается до мельчайших деталей. Мы на пограничном посту и ничего не можем взять с собой из прошлой жизни. В конце концов, нельзя же допустить, чтобы какой-то жалкий пленник пронес во рту украшение или драгоценный камень – господи упаси!
Наконец – наконец! – мы в душевой. Головки душей торчат из стен длинными параллельными рядами. Мы ждем, когда из них потечет теплая вода. Вместо этого на наши тела обрушивается жидкий огонь. В душ подают кипяток. С криками мы пытаемся укрыться от него, но кипящая лава брызжет со всех сторон, оставляя на коже болезненные ожоги. Мокрых, нас выталкивают в следующую комнату. Там мы проходим сквозь строй заключенных со стопками одежды в руках. Первый швыряет каждому кальсоны из грубой льняной пряжи темно-синего цвета, второй – нательную рубаху из той же ткани, третий – полосатые мешковатые брюки, которые уже хорошо нам известны, а четвертый – куртку. Это происходит с такой скоростью, что нам приходится ловить вещи на лету. Еще один пришлепывает на голову арестантскую шапку, а последний чуть ли не сбивает с ног ударом грубых деревянных башмаков по затылку. Возле двери нам выдают ремни и сразу, в чем мать родила, выкидывают на улицу у дальнего конца барака.
Конвейер по изготовлению рабов: в один конец входит человек, а из другого выходит заключенный.
Глава пятая
Они постоянно нас подгоняют. Трясясь, я напяливаю обноски на все еще влажное тело. Час назад на мне были крепкие рабочие ботинки, брюки и дубленая куртка, теперь же я отчаянно мерзну. На улице холодно, и штаны из мешковины хлопают на ветру. Деревянные башмаки, тяжелые, как свинец, грохочут с устрашающим звуком, стоит мне сделать шаг. За несколько минут я превратился в узника.
Переодевшись в полосатые робы, мы проходим вперед. С косыми ухмылками и недоверием в глазах осматриваем костюмы друг друга. Через десять минут марша по извилистой дороге между многоэтажными деревянными бараками мы останавливаемся перед одним из них. На столбе указатель: «Блок 16».
Из окна выглядывает немолодая женщина с волосами, выкрашенными в соломенный цвет. Она опирается локтями о подоконник. В этих бараках содержатся арестантки – немногие женщины в царстве мужчин. Там живет целый контингент самых презираемых проституток всех времен: шлюхи Аушвица. Это бордель.
Нацистская предусмотрительность, опять. Женщины там самых разных национальностей, и предназначены они, конечно, не для удовольствия обычных евреев-заключенных, а для эсэсовских солдат, да, возможно, для наиболее отличившихся надсмотрщиков из числа тех арийцев спорного происхождения, которые обладают в лагере некоторыми полномочиями. То же самое касается кино, привилегии для избранных в столице этой Страны Смерти.
Женщина с соломенными волосами бросает на новичков серьезный заинтересованный взгляд. Внезапно она исчезает, а мгновение спустя снова ставит локти на подоконник, но теперь у нее в руках сигарета. Она делает несколько затяжек, а потом, с многозначительным кивком, медленно бросает ее на землю. Прямо передо мной.
Сигарета. Снова сигарета. Отголосок человечности в этом невероятном мире.
Наши глаза встречаются. Я подбираю тлеющую трубочку с табаком и – сам не знаю, почему, – обращаюсь к ней на венгерском:
– Köszönöm. – Спасибо.
Кажется, она меня поняла.
Откуда-то из-за угла люди тащат корзины. Пища. Наша первая еда в Аушвице. Мои ноздри еще ощущают аромат свежевыпеченных караваев дома, в Бачке; я с отвращением таращусь на сырое клейкое месиво – манну небесную немецких лагерей смерти, безвкусный черный мякинный хлеб. Нам объясняют, что это паек на два дня. Француз был прав: нас опять рассаживают в товарные вагоны. Мы поедем дальше. Каждому выдают по 150–200 граммов конской колбасы и двойную порцию маргарина, наверное, граммов пятьдесят. Я нюхаю колбасу, но она так воняет, что я отбрасываю ее в сторону. Непростительная глупость! Что касается маргарина, то мне некуда его положить – он тает в руках, – так что его я выкидываю тоже.
Очередной пеший переход. С самого прибытия нам не дали ни минуты отдыха. Деревянные башмаки тяжелые и невероятно неудобные, словно кандалы. От нервного напряжения и физического переутомления перед глазами стоит пелена. Первый день в Аушвице клонится к холодному закату, а мы все продолжаем идти. Я пытаюсь понять причины столь безжалостной спешки. Неужели в этом царстве бараков нет для нас места хоть на одну ночь? Или где-то возникла срочная необходимость в свежем тягловом скоте?
Мы проходим мимо бесконечных рядов деревянных построек по улицам, запруженным транспортом. Люди в тюремных робах и деревянных башмаках, с разноцветными треугольниками на куртках. За каждым треугольником – украденная личность; вместо отнятого имени заключенный получает номер. Цвет треугольника указывает на национальность. Многие из них, депортированные из Восточной Европы, одеты в гражданское, но с пятнами краски и надписью Ost – Восток – на груди или спине. Даже политические заключенные и обычные преступники немецкого происхождения, а также гомосексуалисты имеют собственные отличительные цвета. Аушвиц и для них стал пунктом сбора.
В самом низу этой адской лестницы, конечно же, евреи с желтыми звездами. Их больше всего – они составляют основную массу лагерной рабочей силы. Неевреи германской, французской, голландской, польской, греческой и других национальностей оказались здесь раньше евреев, так что успели до их прибытия сформировать свою иерархию.
Трубы Биркенау беспрестанно курятся грязно-коричневым дымом над этим кошмарным царством отверженных. Город-крематорий не знает отдыха. Ядовитый газ убивает людей днями и ночами уже несколько лет. Печи, раскаленные добела, содрогаются; груды человеческого пепла рассыпаются искрами в загаженном воздухе. От этого зрелища невозможно укрыться – на него приходится смотреть с рассвета до заката. Сложно перевести взгляд на что-то другое, но – слава господу – наступает ночь, и мрачные контуры труб скрываются под ее непроницаемым покрывалом.
Мы ковыляем длинным неровным строем по ухабистым полям в сторону железнодорожной насыпи. Конвойные окружают нас плотным кольцом, прожектора на сторожевых вышках слепят глаза. Вдалеке, на путях, из темноты выползает поезд.
Через несколько минут мы уже залезаем в вагоны. Снова по шестьдесят человек в каждом. Тонкий слой влажных опилок покрывает пол. Места хватает, только чтобы скрючиться, тесно прижавшись друг к другу. На этот раз вагон не запирают, но с нами в него вскарабкиваются двое охранников с пистолетами-пулеметами. Самые наивные из нас пытаются завязать с ними разговор.
– Maul Halten! – Заткнись!
Посреди вагона стоит грязная деревянная кадка. Сортир. Такой вонючий, что меня начинает тошнить.
Внутри и снаружи темно хоть глаз коли, но у охранников есть фонарики. Мы отправляемся – двери по-прежнему открыты.
Переезд такой же мучительный, как и предыдущий. Дрожа в своих обносках, я жадно поглядываю на красный огонек сигареты, пляшущий у одного из охранников в руке. Меня одолевает голод. Я впиваюсь в кусок хлеба, который так и носил с собой. Он вкусный.
Съежившись, притиснутые друг к другу, мы пытаемся поспать. Рядом со мной Хаузер; он тоже откусывает хлеб. Хаузер сумел сохранить и свою порцию маргарина.
Кошмарное ночное путешествие кажется невыносимым. После Аушвица и Биркенау, без имени, без личности, не зная, куда нас везут. Оно еще хуже, чем первое. Охранники возвышаются по сторонам открытых дверей. Проскочить мимо них и спрыгнуть в темноту? Мимолетная мысль пьянит как опиум: короткий полет, а потом все будет кончено. Хаузер думает о том же. Он шепчет:
– Надо прыгать. Давай попробуем.
– Безумие! – отвечаю я. – Ты хочешь сбежать или напрашиваешься, чтобы тебя расстреляли? Сбежать отсюда, где все на виду, в любом случае не удастся.
– Кто говорит о побеге? Умереть, умереть…
Он плачет. И механически пережевывает хлеб.
– Умереть всегда успеешь, – говорю я, но мой голос звучит неубедительно даже для меня самого.
– Скажи, а разве такое вообще можно пережить? – спрашивает он.
– Нет.
– И что тогда?
– Нельзя, но мы попробуем.
Хаузер замолкает. Наконец утомление берет надо мной верх, и я впадаю в тревожное полузабытье. Каждую минуту меня будят люди, крадущиеся мимо. Импровизированный сортир посреди вагона постоянно занят. От мякинного хлеба и супа из протухшей конской колбасы у многих начался жестокий понос. Временами я все-таки умудряюсь задремать. Как хорошо было бы заснуть по-настоящему! Но это невозможно. Ночной холод щиплет меня за грудь.
Сколько будет продолжаться поездка? Два часа? Пять? Рассвет просачивается в распахнутые двери. Равнины остались позади, теперь мы катимся по лесистым предгорьям. Настороженные и неподвижные охранники внимательно наблюдают за нами. Они тоже не спали – курили свои сигареты и трубки, перешептывались между собой ночь напролет. Теперь они вытаскивают запасы еды. Тот же хлеб, что раздавали нам, появляется из их вещмешков. Они аккуратно намазывают его маргарином, отхлебывают из фляжек.
За стеной вагона гудят электрические провода. Где мы и который час? Прошло достаточно времени с момента отъезда из Аушвица, но поезд тащился медленно. Мы можем смотреть на проплывающие мимо пейзажи, но подходить к дверям строго запрещено. Зарешеченное окошко в нашем распоряжении, как было вчера – год назад, сто лет назад, – когда нас везли в Аушвиц из дома.
Поездка занимает целую вечность. Это неважно, лишь бы приехать – куда угодно, где можно вытянуть ноги, забыться сном. Выздороветь после страшной болезни.
Внезапно поезд дергается на стрелке, как уже бывало, и замедляется. Мы приехали. Приехали куда-то.
И правда. Поезд рывком останавливается, и вооруженные охранники спрыгивают на землю. Мы подходим к дверям, впитывая в себя картины окружающего мира. Состав стоит возле крошечной одноэтажной станции, скорее, даже полустанка. Мюльхаузен.
За станцией, вокруг нее, со всех сторон – густой темно-зеленый лес; на трех параллельных путях сверкают груды каменного угля. Зрелище необыкновенное и очень красивое. Солнце играет на черных обломках сквозь кружево зелени. Над головами переплетаются сетью электрические провода.
Маленький горный полустанок безлюден. Несколько старых грузовиков ржавеют тут, кажется, уже много лет.
– Нижняя Силезия, – пробегает шепоток. – Карьеры и угольные шахты.
Группами по пять мы выходим на ближайшую лужайку. Выстраиваемся квадратом на траве, месим землю деревянными башмаками. Нас уже ждут. На краю лужайки установлены два стола, за ними сидят эсэсовцы. Вокруг стоят еще – много. Они меряют нас взглядами, словно скот на деревенском рынке. Жестикулируют, тычут пальцами.