Выдумщик (страница 5)
Именно в этот, последний день, я назначил, наконец, ей свидание. Специально просчитал так, чтобы глубоко не влипать. Я все же бултыхнулся рядом с ней, и мы договорились. Свидание, честно, прошло так себе: мы полночи боролись с ней на осыпающемся глиняном склоне. Меня отвлекали, видимо, угрызения совести, лишая уверенности. Я все представлял, как Фека, один, тащит тяжелого, словно памятник, Лёньку. Душой был там. И телом, видимо, тоже. Лучше было бы Лёньку волочить! Расстались с ней сухо. Но зато – только мой физический (и, видимо, моральный) облик Чупахин одобрил:
– Вот ты, Валерка, отлично отдохнул, молодец! А вы, шахматисты… – Чупахин насмешливо глянул на них. – Словно и не отдыхали.
Лёня виновато вздохнул.
– Работали! – хмуро проговорил Фека.
3
Батя мой, как-то не особо заморачиваясь неинтересными проблемами, «творил свои сорта» в Суйде под Гатчиной – и вдруг до него донеслось, и он примчался.
– Алевтина! Валерка что – больной?
– Спохватился! – усмехнулась мать.
– Давай в Суйду его возьму, отдохнет!
– После Сочи – что ему твоя Суйда? Картошку окучивать? Внуку академика?
Я смутился.
– Я готов.
Хоть в тундру – лишь бы не обидеть никого. Тем более – родителей. И батя мне сразу же, в день приезда в Суйду, заявил (любил яркие идеи), что именно здесь, в старом здании, единственном сохранившемся из имения Ганнибала, где находился теперь отцовский кабинет, был зачат Пушкин! По датам все сходится! «Шутоломный» – как говорила о нем бабушка. Решил батя заняться просвещением сына. Шестнадцать! Уже пора. Фантазер еще тот. Весь в меня. Но с того ли начал? Я был полон иронии.
Однако он уже забыл про меня и жадно поглядывал на стол свой с бумагами.
– Чего делать тебе? – приостановившись, спросил. – Ну… в кино сходи!
И зарылся в очередную статью.
Кино? Тут он обмишурился как педагог. Кино никто не смотрел. «Кина не надо! Ты свет гаси!» И темный зал прерывисто задышал. Считают, видимо, что раз они трудятся, имеют право и отдохнуть. С размахом! Рук! И ног. Шорохи, шепоты: «Не надо!» – «Да подожди ты! Дай я сама!» Кто-нибудь, интересно, смотрел на экран? Совсем теряли стыд – к моему восторгу… Интересное кино!
Вернулся я оживленный. Батя на минуту переключился на меня:
– Ну что? Поживешь?
– Да!
– Тогда, может, и поработаешь тут? – обрадовался он.
– Можно, – согласился я.
Кто работает, тот – живет!
И вот я в конюшне. И ароматы – пьянят! Как будто я тут родился! Или, во всяком случае, был зачат. Как бередят организм запахи прелой упряжи, навоза – словно это было первое, что я вдохнул. Советовал бы парфюмерам сюда заглянуть. Кони гулко бьют копытами в стенки, косятся глазом, тяжко вздыхают: запрягать пришел? Едкий запах их пота, сладкий аромат сена… Рай!
Конюх устроил себе ложе в крайнем стойле – седла, чересседельники, хомуты и прочая мягкая кожаная утварь, брошенная на сено. Одно из уютнейших виденных мной помещений. Живут люди! Разумеется, хозяин лежал, развалясь, одна нога (в кожаном сапоге) привольно вытянута, другая поджата. Кнутом (кожей обмотана и ручка) он похлопывал по ладони. Властелин!
– Чего тебе? А-а. Директоров сынок. Запрягать, что ли?
– Да! – глаза мои, видимо, сияли.
Он надел на плечо хомут, взял чересседельник и остальную упряжь.
– Нравится тебе тут?
– Да!
Он кивнул удовлетворенно. Подошел к высокой белой кобыле с таинственной кличкой Инкакая. Такая вот Инкакая. Белая и могучая. Кося взглядом, попятилась.
– Стоять! – он надел ей через уши кожаную уздечку. – Подури тут мне! – вставил между желтых ее зубов в нежный рот с большим языком цилиндрическую железку, прищелкнул и, не оборачиваясь, повел кобылу за собой. Та послушно шла, стуча копытами по мягкому дереву и шумно вздыхая. Директорский тарантас стоял, выкинув вперед оглобли. Конюх, покрикивая, впятил кобылу между оглобель, хвостом к тарантасу, кинул на ее хребет чересседельник.
– Ну – запрягай! – он с усмешкой протянул мне хомут.
– А… – я застыл.
– Ну, тогда смотри!
Теперь я умею запрягать лошадь (и, надеюсь, не только лошадь, но и саму жизнь). Хомут, оказывается, напяливается на голову лошади, а потом и на шею, низом вверх, и только потом переворачивается в рабочее состояние.
Отец, хоть и директор селекционной станции, запросто вышел к не запряженному еще экипажу (такой человек) и азартно поучаствовал в процессе, затянув подпругу, упершись в хомут ногой, что сделало вдруг все сооружение, включая оглобли, натянутым как надо, похожим на планер – сейчас полетим! И даже кобыла, словно приобретя крылья, зацокала нетерпеливо копытами и заржала. Отец сел в тарантас (он слегка накренился), протянул руку мне.
– Ну! Давай!
– Какой сын у вас! – восторженно проговорил конюх, подсаживая на ступеньку тарантаса меня.
– Какой? – отец живо заинтересовался.
– Нравится ему тут! – проговорил конюх-карьерист. Хотя какая карьера могла сравниться с его работой? Даже мое бурное воображение отказывало!
Я восторженно кивнул. Отец ласково пошебуршил мне прическу. Я смутился – и он, кстати, тоже. Стеснялись чувств.
– Н-но! – произнес отец с явным удовольствием, и сооружение тронулось.
Мы поехали по полям. Отец держал вожжи, иногда давал их мне.
– Нравится?
Я кивнул. Прекрасные виды на работающих в полях!
Но пришлось слезть с этой высоты. На следующий день в шесть утра отец привел меня «на наряды» – распределение работ – и ушел к себе!
Ко мне подошел бригадир с острым облупленным носом (ну, конечно же, предупрежденный), поглядел, вздохнул.
– Ручной труд предпочитаешь… или на кобыле?
– …Второе! – пробормотал я.
– Второе тебе будет на обед! – усмехнулся он. – Но я тебя понял.
Восторг переполнял меня. Ожидание чего-то. Ловил хмурые взгляды: «Тебя бы сюда на всю жизнь – не лыбился бы!»
В воскресенье я, как прилежный мальчик, директорский сынок, стоял на берегу, над розовой гладью пруда, не отводя глаз от поплавка. В этом пруду (как уверял отец, вырытом еще пленными шведами) ловились даже лини – тонкие, матовые и без чешуи. Самые древние рыбы.
Пахнуло алкоголем. Но я уловил не только алкоголь… что-то из ароматов кинозала. Она! Обычно она была не одна. И очень даже не одна! Но сейчас – с подружкой. Встали вплотную за мной, едва не касаясь сосками моей спины. Даже тепло ее дыхания на шее! Перехихикивались… Но этого мне было мало, чтобы к ним обернуться. Или – слишком много? Все внимание – поплавку.
– Вот с этим пареньком я бы пошла прогуляться, – насмешливо проговорила ударница труда.
– Да ты что? – прошептала подруга. И зашептала совсем тихо, наверное: «Это директорский сынок».
– Ну и что? – грудным своим голосом, во всем его диапазоне, произнесла ударница порока. – Уволят? – добавила вызывающе.
Ей хотелось действий, а я стоял как пень. «Трудный клиент!» – как говорили мы с приятелями несколько позже.
– Встретиться бы с ним на этом самом месте… часиков в шесть! – произнесла она достаточно громко.
И они, хихикая, ушли. Уши мои раскалились. Я еще долго не двигался – вдруг они рядом. Наконец, расслабился, но не настолько, чтобы обрести здравый смысл… Долго, тщательно сматывал удочку – иначе нельзя! Но как ни мотай – от главной темы не отмотаться: «Что это было? В шесть часов? Через час?.. Не может этого быть!» И какова же была у меня сила воображения (при отсутствии воли), что я доказал себе: «Ну конечно же, она назначила в шесть утра! Можно много успеть!»
И я пришел в шесть утра! Хорошо, что она не начертала чего-нибудь на песке! Отправился «на наряды» с чистой совестью.
…Ось катка то и дело забивается грязью, каток (бревно) не крутится, и лошадь сразу же останавливается. Тяжелее тащить. Надо сгрести с бревен лишнее. Бока лошади «ходят». Устала. И вот – демарш: она поднимает хвост, маленькое отверстие под хвостом наполняется, растягивается, и «золотые яблоки», чуть дымящиеся, с торчащими соломинками, шлепаются на землю. Наматывать это на каток мы не будем, иначе этот аромат – и само «вещество» тоже – будут с нами всегда. Уберем вручную с пути. Ну что, утонченный любитель навоза? Счастлив? Да! Можно катиться дальше.
«А у меня есть выносливость!» – понял я.
Тут я дал слабину: съехал с лошадью к ручью – поплескать подмышки, умыть лицо. Ну, и побрызгать на лошадь. Кожа ее, где попадали капли, вздрагивала, она пряла ушами и вдруг заржала. Надеюсь, радостно. Но бревно впялить обратно на бугор долго не удавалось, вспотели с моей кобылой, хоть снова мойся. «Сладкий пот труда. Но двигаюсь не туда!» Этот каламбур я, решившись, сказал вечером отцу.
– И куда ж ты стремишься? – усмехнулся он.
И обнял за плечи. Для него это – максимум. Но я был счастлив. Хоть в грусти сошлись.
– Слушай! – он вскочил. Опять его гениальная идея стукнула. – Смотри!
Он выставил вперед два пальца – средний и указательный, один над другим.
– Вот это – ты! – он провел по среднему пальцу, торчащему горизонтально.
– Ну? – нетерпеливо произнес я.
Не нравится никому, когда его с пальцем сравнивают.
– А вот это, – он провел по указательному, задирающемуся вверх. – Твой друг!
– Какой это друг? – ревниво воскликнул я.
– Ну, неважно. Сначала вы вместе, рядом. Неразлучные вроде бы. Но он уже, – провел по указательному, – постепенно, сначала еле заметно, задирается вверх, поднимается! А ты… – он с гримасой отвращения провел по среднему, который не только шел ровно, а даже свисал – …нет! – безжалостно произнес.
И закончил любимой веселой присказкой:
– Видал миндал?
Веселится!
– А почему это я внизу?
– Хочешь наверху быть? Так поднимайся!
Новая школа! Ближе к дому… И – всё? Или это жизнь дарит подсказки? Ведь последний год. Наблюдая школьную жизнь, сообразил: новому ученику легче преуспеть. Пока есть еще к тебе интерес – и среди учителей тоже… Кто ты? Ответь! Отличник. Оживление в зале. И остается только уроки выучить, делов-то. Батя привел отличный пример: телегу трудно только с места столкнуть, а дальше она катится вроде сама! И ее скорее подтолкнут, нежели остановят: катится весело, глядеть приятно! Поэтому отличникам скорее добавят балл, а двоечнику урежут, если рыпнется. Все должны быть на своих местах. Иначе учителя с ума сойдут! Пока тебя не знают – можно стать любым. Телега жизни катится с веселым грохотом!
Иногда, конечно, тянуло назад. Хулиганы («с прежней школы», как сказали бы они) оказались с нежной душой! Были тронуты, что я именно их вспомнил из всех… но отличников и в новой школе хватало. А у этих… душа! Чуть не начал читать им свои стихи… но некогда было! Мы деловито шныряли в душном зале, освещенном лишь крутящимся шаром с блестками, в тесной толпе танцующих. Клуб фабрики «Лентрублит»! Только для избранных! «Смотри – эта годится?» – «Эта? Полы мыть!» Высокомерно уходим. Дела.
Спускаемся по черной лестнице вниз. «Тут без шухера!» – «Спокойно! – говорю я. – Водка прозрачная, и стаканы прозрачные. Никто и не увидит, что мы пьем!» Усмехаются. Настоящие друзья! Ценят! Не то что эти отличники (взять того же меня, но это – тайна), которые любят только себя. Но здесь я – другой! «Певец в стане воинов». Поэтому должен быть цел.
Что губит некоторых? Мне кажется, завышенные надежды на воздействие алкоголя. Выпил… и ничего. Разочарование. Деньги потрачены. И приходится добирать буйством. Впрочем – кто чем. Неформальный лидер наш, Костюченко, стойкий второгодник, пренебрегший знаниями ради свободы, выпив стакан, тут же окаменел на лестничной клетке. А его верный оруженосец Трошкин продемонстрировал, наоборот, необыкновенную подвижность: выпив стакан, пулей вылетел на улицу (может, подташнивало?) и, описав абсолютно правильный полукруг, влетел в сквер и упал на скамейку. «Подходяще!» – как говорил мой отец.
Убедившись, что с Трошкиным все в порядке, я вернулся к Костюченко. Стоит! И будет стоять! А я, похоже, – свободен!