Черные бабочки (страница 2)
Все вылетели на улицу, как будто бы нашли муравейник, куда нужно пописать. Но Соланж не спешит, она, не торопясь, застегивает кофту поверх фартука. Она всегда последняя из тех, кто выходит. В конце концов, она не будет ни с кем разговаривать. Она не будет прыгать через скакалку. Она не будет играть в палочку-ножку. Она такая же, как и я, Соланж не интересуется прыжками на одной ноге до небес. Она обопрется спиной о стену там, под дубом, и будет смотреть вдаль. Я не знаю, о чем она думает, но иногда я надеюсь, что она думает обо мне.
Класс опустел, угли трещат в печи, и я жду, когда учитель скажет мне выйти с остальными. Но он молчит. Смотрит на меня своим заросшим лицом и начинает собирать вещи, как будто я просто воздух. И я остаюсь неподвижен, стоя на рассыпанных меловых осколках, перед пустыми партами, с ослиной шапкой. Другие кривятся в окне.
– Вот гляньте на него! Он ждет, когда его мамаша придет за ним!
Говорите что хотите. Я могу долго ждать свою маму. Она умерла, и мой папа тоже. Ну, так мне сказали, потому что я был слишком маленький, чтобы помнить. Я ребенок приюта, сирота, вот такой я, и, по-видимому, мне следует этим гордиться. Работать больше, чем остальные. Стать первым в классе. И сказать спасибо Франции, потому что она заботится обо мне.
Я плохо справляюсь.
Они стучат в окно. Смеются. И мне хочется им дать по морде, но я не могу, потому что, если я опять подерусь, меня переведут в другую школу. Они всегда меня переводят из одной в другую. Как будто там будет лучше. Сен-Виктор, Ле Розо, Даммартен… И каждый раз одно и то же. Сажают меня на заднюю парту, смотрят, как на странное существо. Смеются, потому что у меня плохо получается писать, рисунки похожи на палки, и у меня нет родителей. Я в этом виноват? Я ни о чем не просил. Я не вмешиваюсь в их игры, сижу в сторонке. И все равно кто-то всегда приходит и задирает меня. И я отвечаю ему, но в итоге всегда я виноват. И так каждый раз. Меня исключают, священник достает ремень, я получаю наказание, и все повторяется в другой школе. Здесь еще хуже, они поняли, что я не причиню им вреда, поэтому целый день дразнят. Толкают, швыряют в меня бумажные шары, кладут гадости в портфель. Чертополохи, крысьи какашки. Рисуют картинки с моим лицом и грубыми словами. Брошенный ребенок. Бродяга. Урод.
Мне все равно, больше я не буду драться. Больше не буду. У меня теперь есть причина остаться.
2
Каждый вечер – суп. С репой, с морковью, с луком-пореем, как получится. Не очень вкусно, но если с куском хлеба, то сойдет. Худшее – это бульон. Жирный куриный бульон. Подают его в воскресенье, якобы потому, что это полезно, а воскресенье – день Господень. Я не люблю воскресенье, это единственный день, когда я ее не вижу, и время идет очень медленно, слишком медленно, словно кто-то двигает стрелки часов назад.
Холодно тут.
Столовая пахнет супом, запах повсюду. Даже на завтраке пахнет супом. И хлоркой. И рвотой. Я никогда не понимал, как другие могли не чувствовать этот запах, он совершенно отбивает у меня аппетит. Отец Антуан ходит из стороны в сторону, следит за нами уголком глаза, чтобы убедиться, что ничего не оставляем на тарелке. Говорят, это дар Божий. Грех оставлять. Даже куски жира, кожи и хрящей на дне – все нужно съесть, чтобы порадовать Иисуса. Вначале я выкидывал немного под стол или отдавал этому идиоту Пьеро, который проглатывает все, что можно съесть. Но меня заметили. Дали ремнем, и я понял, что доедать хрящи все-таки нужно.
И вот идет отец Антуан со своими большими гвоздями на ботинках, скрежещущими по кафельному полу. Он осматривает мою тарелку, смотрит мне на ноги. Приказывает поднять крошки хлеба. Все боятся его. Но не я. Я никого не боюсь. Но он и вправду высокий настолько, что можно сломать шею, чтобы посмотреть ему в глаза. В эти маленькие черные глаза, выглядывающие из глубины его черепа, словно со дна колодца.
– Пять минут!
Мне плевать, я уже давно закончил. Через пять минут все поднимутся, чтобы прополоскать тарелки, чашки и положить столовые приборы в ящик. Затем мы будем ждать в коридоре, в строю, чтобы отправиться в часовню и послушать вечернее чтение. Отрывки Евангелия, всегда одни и те же, или иногда, по воскресеньям, проповедь, чтобы научить нас жизни. Что хорошо, что плохо. Все равно никто не слушает. Кто-то шепчет, другие дремлют, а я думаю. Я закрываю глаза. Представляю. Представляю себе Америку, с индейцами, лесами, реками и жвачками. Там их много, жвачек. Я даже думаю, что они бесплатные. Америка – страна, где все люди богаты. Они могут покупать что хотят и курить «Лаки Страйк». Прямо как я. Это лучшая сигарета в мире, сигарета солдат. У меня пачка есть, почти целая, которую я выкрал из кармана садовника. В ней осталось шесть, так что я экономлю и курю их по чуть-чуть, поджигая их спичками где-то в глубине парка. Я спрятал их в укрытии, которое никто никогда не найдет. А если Соланж захочет, я отдам ей все.
Интересно, как там у нее дома. Если попытаться угадать, я бы сказал, что она живет в маленьком домике со ставнями, которые можно закрыть ночью, чтобы получилось красивое освещение, горящий камин, немного темноты вокруг и тиканье стоячих часов. Доносится аромат пирога, варенья, апельсинов и всяких вкусностей, которые люди обычно едят, возвращаясь домой. Звук тишины. А возможно, немного музыки на фонографе с большой медной трубой, как тот, который достают во дворе школы в дни праздников. У нее, наверное, своя комната с замком на двери, кроватью с чистым бельем, пуховым одеялом, печкой для тепла. Наверное, и деревянная качалка-лошадка есть, большая, с седлом. И кукольный домик. Она уже вряд ли с ним играет, выросла, но она бы хранила их, своих кукол, чтобы передать дочери, когда настанет время. И чтобы шептать им тайны, которые не может рассказать никому другому. Рассказывает им, что в ее классе появился новенький, сирота по имени Альберт, о котором она думает каждый вечер, прежде чем уснуть.
Мне бы очень хотелось.
Но я удивился бы, будь это так.
Мог бы и я жить в таком доме, со своей комнатой и, возможно, с велосипедом. Все ведь действительно могло быть так. В прошлом году приехали мужчина и женщина, чтобы усыновить меня. Они приехали на красивой машине «Делайе», синей с белой крышей. Я очень гордился бы, садясь в нее. Они задавали мне много вопросов, много на меня смотрели, все время улыбались. Они хотели знать, как я учусь в школе. У женщины даже выступили слезы, она вытерла их кружевным носовым платком и сказала, что если я буду хорошим, то, возможно, они станут моими родителями. Мне бы это очень понравилось, потому что они были богатыми, по крайней мере, я так думаю. Чтобы иметь машину, нужно быть богатым. На ней были уродливые туфли с чешуей и золотой пряжкой, уверен, они стоили дорого. А он был в пальто бежевого цвета, со шляпой и перчатками для вождения, с маленькими дырочками. Мне бы очень хотелось иметь такие перчатки. Мне дали леденец, самый большой, который я когда-либо видел, белый с красными полосками, и он мне так понравился, что я даже не осмелился его съесть. В итоге его съел этот обжора Пьеро, мы подрались, и меня наказали. Некоторое время спустя они приехали увидеть меня снова, задавали еще вопросы, и женщина сказала, что я могу называть ее мамой.
Но больше они не возвращались.
Сначала я ждал, а потом понял, что я им не нужен. Может быть, я был слишком взрослым. Или у меня были плохо подстриженные волосы. Или потому, что я не знал, сколько будет девять умножить на восемь. В любом случае мне все равно. Мне не нужны родители. Я не младенец.
– Отбой!
Надо же, время прошло быстро. Завтра понедельник, школа, я увижу Соланж. Свет в спальне гаснет, кто-то шепчет, и я бдительно слежу, чтобы никто не украл мои носки, ведь они совершенно новые. Обычно я их прячу внутрь ботинок, но сейчас я настороже, поэтому положил их под подушку. Хорошо, что у меня не воняют ноги! Особенно теперь, когда под моей подушкой уже так много вещей: блузка, цветные карандаши и кусочек хлеба, который я унес из столовой. Я укутываюсь в одеяло, в коридоре звенят часы, кто-то кашляет около окна. Как всегда, сначала темно, а потом мои глаза привыкают и формы начинают вырисовываться во мраке. Вижу кровати с металлическими стойками. Головы, выглядывающие из-под одеял. Ночники. Туфли, аккуратно выставленные у ножек кроватей. Одежда, сложенная на табуретках. Можно подумать, что все спят, но нет. Никто не спит.
Все ждут. Ну, может быть, кроме новичков, ведь они пока не знают. Пять минут. Десять минут. Иногда это долго, очень долго, глаза сами слипаются, но что-то живот крутит, и сердце бьется слишком сильно. Вот, наконец, он идет. Мы слышим звук его тяжелых ботинок в коридоре. Шаги разносятся по плитке, словно приближающиеся удары молотка, и я сжимаю глаза так крепко, что мог бы раздавить их под веками.
Дверь открывается.
Луч света, желтый, бледный и холодный. И тень отца Антуана, длиннее, чем он сам, тянется, растягивается по полу, с его длинными костлявыми руками. Не меня. Не меня. Не меня. Я скрещиваю пальцы еще раз, вдруг это сработает.
– Ванель! Вставай. Время вечерней молитвы.
Скрип кровати, голые ноги шагают по паркету, и дверь закрывается. Я вздыхаю. Сегодня не меня. Вот как скрещивание пальцев все-таки работает! Не всегда, но иногда работает.
3
Мне нравится дорога до школы. Мне бы она нравилась еще больше, будь у меня велосипед, но нечего мечтать, он дорогой. Это для богатых. Для тех, у кого есть семья, карманные деньги и кто меняет ботинки, как только подошва начинает протекать. А я шлепаю в своих огромных ботинках, но мне все равно, я прыгаю по лужам, словно исследователь в джунглях. Я даже специально иду через них. Если бы я был в Африке или где-то еще, искал бы золото или охотился на тигра, то и не думал бы о своих носках. Надо быть дураком, чтобы думать о носках. У меня была бы винтовка вместо палки, колониальный шлем вместо кепки и медный компас с крышкой, чтобы не заблудиться. А пока что у меня нет велосипеда и каждое утро приходится долго идти. Но мне нравится. Тут есть белки. Иногда даже косули, если знаешь, куда смотреть. И клерк, запрягающий плуг у фермы; каждый раз машу ему рукой, и он отвечает. Можно сказать, что мы уже друзья. Пусть ни разу и не разговаривали. Я считаю, что ему везет. Он свободен. Никто не спрашивает его, сколько будет девять умножить на восемь. Работает себе в поле в одиночестве со своим мулом, под солнцем, под дождем, под ветром, останавливается перекусить спокойно у дерева, в ароматах влажной земли. Я никогда на самом деле не понимал, зачем нас отправляют в школу. Может быть, чтобы досадить.
Ночью, судя по всему, шел дождь, грязь сегодня утром повсюду. Все ботинки в брызгах, голени испачканы, и учитель, наверное, снова скажет, что я выгляжу как цыган. Словно это моя вина. Хотел бы я видеть его на моем месте, с отполированными туфлями и брюками с отворотами. И я начинаю бранить его всеми возможными словами, как и каждый раз, когда о нем думаю, но вдруг кто-то начинает кричать. Голос девушки. Голоса парней. И оскорбления.
«Полукровка!»
«Фашистская дочь!»
Это происходит там, внизу, под маленьким мостом над ручьем, где я обычно останавливаюсь, чтобы смотреть на тонконогих пауков, скользящих по воде. Там трое, ребята из школы, в передниках, с портфелями на спине. Большой неуклюжий парень, имя которого я всегда забываю, и два дурака, которые всегда с ним тусуются: Фурье, кажется, и Барош. Это банда старшеклассников, тех, кто устанавливает правила во дворе, потому что считает себя сильнее всех. Я не могу разобрать, на кого орут, но они подбирают с пола камни.
– Шлюха! Вали к своему отцу в Германию!
И вдруг я понимаю. Под мостом лежит девушка, которую они толкнули в грязь, она свернулась калачиком, пытаясь спрятаться от летящих камней, и эта девушка – Соланж.
Я бегу.