Черные бабочки (страница 3)
Первый, кто меня видит, это Фурье. А может быть, его имя не Фурье, но это не мешает мне влепить ему пощечину. Настоящую пощечину, красивую, которая прилетела ему прямо по уху. Я прилагаю всю силу, да так, что его кепка летит, и он за ней. Он вращается, как бубен, а я продолжаю без размышлений, потому что никогда не умел думать в такие моменты.
Другие смотрят на меня широко раскрытыми глазами, пока не осознавая, что происходит, а затем бросаются на меня, орут, как суслики.
– Чего он хочет, этот внебрачный?
Один из них меня хватает, даже не знаю кто, но он сразу получает локтем в живот и сгибается пополам. Я пользуюсь этим, чтобы еще навалять ему, и он не поднимается, а затем ищу второго, смотрю впереди, потом позади себя, сжимая кулаки, как боксер, но его нет, этот трус уже бежит, видно только, как портфель подпрыгивает за спиной. Я сильно бью ногой в грязь, чтобы обрызгать парня передо мной. Теперь он выглядит как цыган. Уже не такой смелый на четвереньках, с трудом глотает воздух, волосы во все стороны. Он чихает. Корчит гримасу. Очень хочется подобрать их же камни и бросить им в лицо, но я понимаю, что у меня и так будет много неприятностей, так что решаю их отпустить. Но ору на них всеми оскорблениями, что знаю, а они опускают головы и не отвечают, потому что не хотят, чтобы я побежал за ними и еще надавал по шее.
Соланж уже поднялась, протирает свой портфель, и я надеюсь, что она все видела.
Теперь, когда все закончилось, у меня немного бьется сердце.
– Все хорошо?
Она смотрит на меня.
– Что они хотели, эти идиоты?
Она опять смотрит на меня.
– Не обращай на них внимания.
Я чувствую себя глупо, потому что она мне не отвечает, и вообще было глупо это говорить. Они только что бросали в нее камни, а я советую ей не обращать на них внимания. Если бы можно было вернуть время назад, я бы сказал что-то другое. Что-то, что, возможно, заставило бы ее смеяться. Или хотя бы улыбнуться. Но я не знаю что, поэтому протягиваю ей свой носовой платок.
– Держи. Для твоего портфеля.
Она колеблется. Я думаю, она спрашивает себя, почему я это сделал. Или, возможно, она подозревает всех, как и я. Это было бы нормально. Ее тоже обзывают внебрачной. И я начинаю понимать, почему она никогда не разговаривает.
Мне трудно смотреть ей в глаза, и, поскольку не хочу краснеть, я поворачиваюсь, чтобы убедиться, что другие не возвращаются. Но нет, мы одни – она и я. Как в тех историях, которые я придумываю, думая о ней. Вот только на самом деле все гораздо сложней. Тихий голос в голове побуждает меня что-то сказать, прежде чем она уйдет, чтобы она наконец поняла, что я ее друг. Единственный ее друг. Даже если никогда раньше я не осмеливался заговорить с ней. Чтобы она видела, что я уже немного знаю ее. Что мы похожи, и я и она – ублюдок прислуги и дочь Боша, – которых никто не любит, кого никто не понимает. Но я здесь, всегда рядом. Чтобы защитить ее. Чтобы никто больше не бросал в нее камни. Но такие вещи не говорят просто так, поэтому я молчу и глупо улыбаюсь ей, потому что больше мне ничего в голову не приходит.
Ей, кажется, все равно.
Я наблюдаю, как она вытирает низ платья, чуть выше колен, а также рукава и передник, но это только размазывает пятна. Грязь не уходит так просто. Она остается. Впивается. И чем сильнее тереть, тем меньше исчезает. Я знаю, о чем говорю, каждый вечер перед возвращением домой пытаюсь отмыть свои туфли у крана, чтобы не остаться без ужина.
– Пойдем, – говорю ей.
Потому что вдобавок ко всему мы еще и опоздаем. Другие, наверное, уже прибыли в школу, чтобы сказать учителю, что я напал на них без причины. Это снова будет моя вина, как всегда. Разве что Соланж что-то скажет, потому что учитель ее любит. У Соланж всегда хорошие оценки, она всегда приходит вовремя, ее никогда не наказывают. Ее передник всегда безупречен, как и тетради, как и туфли. Даже кляксы она не ставит. Когда я говорю, что мы похожи, это не совсем правда, на самом деле.
– Нам пора.
Я начинаю идти, а потом жду ее. Немного как с прирученным животным. Нежно. Без резких движений. Мне кажется, что если я двинусь, если буду говорить слишком громко или скажу что-то, что ее заденет, она улетит и исчезнет в облаках, с развевающимися по ветру волосами.
Она берет портфель, возвращает мой носовой платок – забрызганный грязью, но мне все равно, я горжусь тем, что она им воспользовалась, – и идет рядом молча. Это странно чувствовать ее так близко, слышать шум ее шагов, которые хрустят по гравию, вдыхать запах ее волос и мокрой одежды. У меня даже немного кружится голова.
Я хотел бы, чтобы этот момент длился всю мою жизнь.
Снова начинается дождь, мелкий, легкий дождик. Пахнет землей, мхом, скошенной травой, и там, в поле, пастух в черной шляпе собирает в стадо овец. У меня уже начинается легкая дрожь в животе от мысли, что будет, когда мы придем. И тогда, внезапно, не задумываясь, я протягиваю ей руку. Ей требуется немного времени, чтобы заметить, – или, может быть, она специально так сделала – потом она поворачивается ко мне и смотрит в глаза. Ее взгляд наполнен многим, всем тем, что она не говорит словами, и у меня пробегают мурашки. Она сомневается, мне хорошо видно, что сомневается, и я понимаю ее, потому что тоже никому не доверяю. Если бы я был на ее месте, тоже бы не взял руку такого парня. Шум наших шагов эхом разносится по лужам, ветер начинает дуть сильнее, и она смотрит прямо вперед, как будто меня рядом нет. Но я чувствую, как ее пальцы слегка касаются моих и осторожно скользят по моей ладони. Я крепко сжимаю ее руку. Кожа мягкая, немного прохладная, промокшая от дождя, и мне кажется, что маленькое сердце бьется в ее запястье. Мое сердце бьется так сильно, что головокружение усиливается, но я улыбаюсь, потому что это самый прекрасный день в моей жизни.
Она все еще молчит.
Ничего страшного. Она заговорит со мной. Я знаю, что она заговорит со мной. Когда будет готова. Когда захочет.
А у меня еще вся жизнь впереди.
Ставни закрыты. Как всегда. Они больше не открываются или открываются мимолетно, в те часы, когда улица еще спит, чтобы впустить немного воздуха, немного лучей рассвета во мрак. Они потеряли свой цвет, остался только тускло-серый, и петли, застывшие от ржавчины, сливаются с фасадом. Время прошлось по ним, и дождь, и снег, словно артроз. Однажды, возможно скоро, они перестанут сопротивляться, и этот дом станет могилой.
И все же нужно вернуться.
Каждый день, из школы, со слишком тяжелым портфелем и грузом на сердце. Подниматься по главной улице, не сводя глаз со своих туфель, игнорировать взгляды. Забыть, что она та, с кем никто не разговаривает. Рыжая. Внебрачная. Дочь другого. Та, перед кем плюют на землю, как бы изгоняя зло. Та, которую никуда не приглашают, которая никому не подруга, та, кому отдают сдачу, не касаясь руки. Она чувствует себя грязной, и в то же время каждый раз, возвращаясь из школы, она моется, трет себя мочалкой, выскребает грязь даже из-под ногтей. Но это чувство прилипает и остается на коже.
Хорошо, наверное, быть сиротой.
Каждый раз, когда ее называют «эй ты», она молчит, повторяя свое имя в тишине, чтобы не забыть, чтобы не раствориться, как петли, в этом разлагающемся доме. Соланж. Соланж. Соланж. Только она произносит это имя. Мать не зовет ее по имени, она вообще больше не зовет, только роняет несколько слов, проходя мимо. Иди в свою комнату. Не шуми. Заплети волосы. В школе она – всего лишь фамилия, как и все остальные, и на улице она никто. Она смотрит на свое имя, написанное пером на обложке ее тетрадей, закрывает глаза и повторяет.
Соланж.
Когда она была младше, другие голоса присоединялись к ней, гномы, феи, русалки, лешие, но годы проходят, и постепенно остался только ее голос, потому что она выросла и больше в них не верит. Был еще кот, которого она так любила, что ей казалось, словно он ей отвечает. Кот, у которого не было имени, но он умер – закидали камнями местные мальчишки.
Они положили его перед дверью, твердым, как кусок картона, со все еще открытыми глазами. С тех пор, сколько она себя помнит, это единственное воспоминание, которое доводит ее до слез.
Гостиная пуста, заброшена с давних пор. Поглощенная мраком, пылью, старыми модными журналами, последний из которых датируется до войны. Под светом крючковой люстры мебель, покрытая белыми простынями, похожа на призраков. Соланж прячется здесь, тихо закрывая за собой дверь, чтобы учить уроки в безопасности, словно она одна на пустынном острове, в потерянной хижине. Закрывая глаза, она почти могла бы забыть, что с другой стороны двери, в коридоре, пахнущем влагой, раздаются шаги незнакомца. Одного из тех мужчин, которые паркуют грузовики у двери, которых ее мать приглашает на второй этаж, забрав в карман помятую купюру. Они оставляют за собой след, проникающий сквозь двери, облако едкого пота, холодного дыма сигарет и дешевого вина. С годами стены пропитались этим запахом, который скручивает желудок и остается, защищенный закрытыми ставнями, как будто они, эти мужчины, отказываются уходить. Как будто они все сидят здесь, в гостиной, в своих тяжелых ботинках, с кепками и усами. Она хотела бы прогнать их образ из головы, но запах слишком силен, и она погружается в учебу, надеясь, что география унесет ее за пределы карт, в страны, где ветер дует над пшеничными полями.
На лестнице слышен спор, раздаются крики, оскорбления, и как всегда, когда голос повышается, сердце Соланж начинает биться быстрее. Ей знакомы эти крики. Она никогда не забудет тот день, когда нашла свою мать, свернувшуюся калачиком в коридоре, с разбитой губой от ударов и нетрезвым взглядом. На полу лежали помятые купюры, и этот запах, сильнее, чем когда-либо, витал вокруг. Мать прерывисто плакала, как будто ее тело вырывалось из-под контроля. Соланж стояла, не сводя с нее глаз, не решаясь сделать шаг, потому что трудно утешить плачущего. Время шло. Секунды, минуты. Потом она осторожно приблизилась. Протянула руку, чтобы войти в ее мир, но встретила только пустой взгляд, полный боли и усталости. Взгляд, проходящий сквозь нее. Ее рука так и осталась висеть в воздухе. Долго. Все то время, пока слезы высыхали. Это было почти больно. Тогда она положила руку на плечо матери, отдавая ей всю нежность, надеясь, что, возможно, где-то из глубины своего разбитого мира она почувствует тепло.
– Это твоя вина.
Соланж отдернулась, словно и ее ударили прямо в лицо.
– Это твоя вина.
Все эти годы мать ничего не говорила. Только полезные наставления. Сделай уроки. Оставь маму в покое. Ты опоздаешь. И вдруг слова летели, как ливневый дождь, пропитанные гневом, так быстро, что некоторые терялись в потоке. Это был крик души, долгий крик гнева. И одна и та же фраза повторялась снова и снова, словно били по клавишам расстроенного фортепиано: «это твоя вина». Маленькая дочка – это тяжело, это мешает далеко улететь. Это мешает возродиться. Уйти куда-то еще, забыть, залечить свои раны. Продавать вязаные шапки, находить работу. Это оковы, рот, который нужно кормить, портфель, который нужно наполнять, и эти чертовы фартуки, которые нужно стирать, гладить, подшивать снова и снова, не видя конца и края. Это вечное угрызение совести. Это взгляд других, стыд, который не исчезает. Никто не хочет дочку без отца. Никто. Это позорное пятно, отпечаток каторжника. И это приковывает здесь, навсегда, в этом доме, застывшем в пыли, за закрытыми ставнями.
На лестнице раздается крик.
Очень громкий.