Укус ангела (страница 9)
Слепней в лесу не было, и пегий жеребец Буян (имя выглядело насмешкой – судя по всегдашней медитативной просветлённости этого коняги, в будущем воплощении Буяна мир вполне мог обрести Майтрею), свесив хвост мочалом, неспешно перебирал ногами. На круп жеребца садились серые мухи, и Некитаев сгонял их прутиком. Дорога была крепкой, с прибитой травой посередине и ровными, выстеленными хвоей, как войлоком, колеями. Иван сидел на козлах рядом со стариком и, находясь в неомрачённых чувствах, хорошо думал о жизни. Он представлял себя лошадью, которой правит умелый, мудрый возница, и это не казалось ему обидным – наоборот, несмотря на некоторую архаичность и неполноту, такой образ добавлял кадету веры в осмысленность жизни. И пусть осмыслена жизнь не им, а возницей, но цель у неё есть, ибо запрягать без умысла и цыган не станет. «Конечно же – не будь возницы, человек не смог бы жить, – возвышенно думал Некитаев. – Зачем ему жить, если известно, что это ненадолго». Как будущему воину, в свои тринадцать лет Ивану уже доводилось размышлять о смерти.
– На вожжах и лошадь умна, – сказал старик и, понукая Буяна, звонко чмокнул пустоту. – А как насчёт того, к кому кучер всегда сидит спиной?
Кадет вздрогнул, и сердце его сомлело: как открылись старику его мысли? Растерянность Ивана была сродни той, которую он испытал однажды в петербургской подземке, увидев, как человек, сидящий на скамье рядом с ним, смотрит в партитуру и лицо его при этом удивительно меняется, будто где-то в мозгу у него встроена мембрана, переводящая крючки на линейках в чистые созвучия. «А и вправду, – смущённо подумал Иван, – кто сидит за спиной возницы в той бричке, куда впряжён я?» На всякий случай он обернулся – позади никого не было.
– Чист ты умом, Ваня, – сказал с улыбкой старик, – аки младенец от крещальной купели.
– А ты? – холодея, спросил Некитаев. – Кто ты такой?
– Я-то? – сощурился дед. – Я – пламенник. Порода такая – на чудеса способная и шибко живучая. Не слыхал о нас?
– Не слыхал. А говорили – раскольщик ты из Керженских скитов.
– Что ж, был и в скитах… – Старик чуть помолчал, потом ещё раз протяжно чмокнул. – Оттуда ходил ко граду Китежу, чьё земное укрывище ныне в холмах у озера Светлояр. Летом, в ночь на Купалу, если кто со свечкой вкруг Светлояра обойдёт, тому это как хождение богомольное в Киев зачитывается, а если трижды осилить – будто паломничанье по всем уделам Богородицы на земле совершил. Ну а кто двенадцать раз обернётся, тот и вовсе как в Святую землю на поклон сходил. Под Владимирскую там вся бродячая ради Христа Русь собирается, колокола китежские, подземные слушает. Само собой, и разрыв-траву сыскивают…
Лесная дорога вывела к большаку, протянувшемуся вдоль кромки бора, и бричка потащилась по солнцу, оставляя за собой содовое облачко пыли. Слева мирно топорщился лес. Справа голубело огромное поле долгунца. Впереди играли с Буяном в салки глазастые жуки-скакуны – проворные и азартные, они отлетали на три сажени вперёд, дожидались в горячем дорожном прахе неторопливого жеребчика и вновь неслись взапуски.
– Там, у Светлояра, возле ключа лесного, где сгибнул князь китежский Георгий Всеволодович, случилась у меня одна встреча, – сказал старик. – Я-то сам в летах был, когда уж не колеблются, да сошёлся с одним из наших – совсем стародавним. Годов ему было девятьсот шестьдесят, пожалуй. Как есть самые аредовы веки.
– Из каких «из наших»? – не понял Иван.
– Известно – из пламенников. Он уже исход земного века чуял, оттого и раскрыл мне, что передал ему последний, супостатами убиенный государь завещальную привеску. Самому ему не посчастливилось наследника сыскать, так пламенник её мне отдал – чтобы я вручил помазаннику, если он на моём веку уродится. «У тебя, – сказал, – всё впереди, поезди по свету, посмотри города, веси, обители. Талисман этот сам преемника укажет».
– Какой государь? – недоумённо спросил Некитаев.
– Не знаешь ты его. То был государь истинный и по той поре тайный. – Старик немного помолчал, уставясь на оживший хвост Буяна, которым тот разгонял объявившихся на солнце слепней. – Царство истое, не оплошное, не иначе родиться может, как от иерогамии, священного брака меж землёю и небесами. Жених, помазанник небесный, и есть тайный государь, а невеста – держава земная со всеми её обитателями. Вот только не всякий раз им повенчаться суждено – много на пути к алтарю терний. А если государь до алтаря дойдёт, то через тот священный брак благодать небесная и земле передаётся. Земля без царя есть вдова.
– А что же консулы? Чем не властители державе?
– И на крапиве цветок, да не годится в венок, – усмехнулся старик. – Государя вымолить надо. Сам собою он не родится.
– Ну а как того государя узнать?
Не то чтобы Иван поверил старику, но ощутил в его выдумке какое-то очарование. Так порой западает в сердце голос певца – не потому, что певец речёт истину, и не потому, что голос его особенно могуч, а потому, что, имея волновую природу, голос этот способен срезонировать, вступить в тонкие отношения со слушающим, который, возможно, по природе своей тоже не более чем волна.
– Знающему человеку это однова дыхнуть, – сказал старик. – Государь завсегда меченый. Только отметина та простому глазу невидима. Как бы тебе… Точно ангел его поцеловал – вот. Да не печально, а со страстью – с прикусом. К тому же у меня и привеска есть: она тайного государя точно укажет – чем он ближе, тем в ней жару прибывает. – Старик легонько похлопал ладонью по груди – так щупают карман, проверяя, на месте ли спички. – Помазанника того я и сыскиваю. Затем и землю русскую всю наискось исходил. Надо талисман ему передать. Силы-то в привеске никакой нет, кроме той, что хочет она быть при хозяине. А раз так, то пусть государь её и преемствует. Наше дело чуточное – принять да вручить, а дальше ему самому через буревал к алтарю дорогу торить.
Тем временем бричка обогнула невысокий лесистый косогор, и вдали, меж яблоневых куп, показались крыши первых деревенских домов. Старик молчал. Прикрыв веки и отпустив вожжи, он, казалось, задремал на полуденном припёке. Некитаев помахивал прутиком и, елозя на козлах отсиженным задом, обдумывал слова старика. Воображение рисовало ему престранную картину – Георгий Победоносец в ангельском чине, широким веером, точно кречет над зайцем, распустив крыла, кусал за кадык не то Александра Ярославича, не то артиста, сыгравшего его в кино.
На въезде в пустое сельцо (бабы доили на выгоне у Порусьи бурёнок, мужики тоже чем-то чёрт-те где занимались) Буяна дружно обтявкали две собачонки. Жеребец в ответ даже не фыркнул. В канаве у деревенской улицы среди зарослей лабазника возились три поросёнка, в которых лишь понаторевший в адвокатской казуистике английский ум мог заподозрить трудолюбие. Возле пруда тяжко топтались рыжелапые гуси. Миновав опрятную часовенку с чудной гонтовой луковкой, бричка встала у дверей продовольственной лавки. Старик, театрально кряхтя, сполз на землю и поковылял к крыльцу. Иван, ещё пребывая под впечатлением помстившегося наяву кошмара, тоже было спрыгнул на дорогу, но тут его отвлёк странный писк на соседнем дворе. Кадет привстал на козлах: двое белобрысых мальчишек лет семи стояли возле проволочной огородки с цыплятами-переростками и увлечённо наблюдали, как прожорливые твари заживо расклёвывают подброшенных им истошно верещащих лягушек. Развеяв зрелищем этого детского Колизея нелепый образ хищного ангела, Некитаев поспешил за стариком.
Внутри, облокотясь о деревянный прилавок, вполоборота к дверям стоял мужичок в пиджаке и картузе, явно из сельских разночинцев – не то телеграфист, не то землемер, не то учитель астрономии. Глядя на него, Иван вспомнил потешные истории о повыведшихся ныне социал-демократах, которые на своих конспиративных пирушках принципиально ели одну селёдку. Приказчик отвешивал мужичку в бумажный фунтик грушевую карамель. Похоже было, что старика в деревне неплохо знали – разночинец уже о чём-то с ним оживлённо спорил, а приказчик глупо и вовсе не по обязанности спору их улыбался.
– …Ибо такова структура нашего подсознательного с его базовыми устремлениями – эросом и танатосом, – услышал Иван заключительный пассаж разночинца.
– Дался тебе Фрейд со своим матриархальным эросом, – сказал старик, и Некитаев удивился внезапной перемене его лексики, совершенно не вязавшейся с привычным обликом кержака, – старик, словно трикстер Райкин из телевизора, поменял маску, вмиг углубясь в иное амплуа.
– Но кто ещё столь внимательно отнёсся к проблемам человеческой психики? Кто первый осмелился лечить психику через сознание? – удивился собеседник.
– Признаться, мне странно это слышать. – Старик щурился на полки за прилавком, разглядывая этикетки выставленных там бутылок. – Фрейд усматривает в эротике последнее объяснение человека, саму её расшифровывать явно не желая. Но что он понимает под эросом? Смутное влечение без конкретного объекта, ясной ориентации и даже без личности, переживающей это влечение. Подобное описание вовсе не универсально. Наоборот, оно отображает совершенно особый тип сексуальности, свойственный сугубо женскому эротизму, симптомы которого внятно описаны ещё Иоганном Бахофеном. Эрос у твоего дорогого доктора – это калька с психологического фона древних матриархальных культур, воспоминания о которых действительно сохранились в виде неуловимых теней в бессознательном. Однако Фрейд проводит странную идею, что матриархальный эрос угнетён, подавлен патриархальным комплексом, напрямую связанным с самосознанием и нравственными принципами. Иными словами, лукавый венец как бы отказывает мужской сексуальности с её этическим императивом в том, что она является вообще какой-либо сексуальностью, описывая её в терминах «подавление», «комплекс» и «насилие». Конечно, мужская эротика подавляет донные хаотические импульсы, привносит в их разнузданное буйство волю и порядок, что причиняет этим психическим силам некоторые неудобства. Но подобное насилие над матриархальным эросом не есть танатофилия и источник комплексов. Напротив, это акт созидательный, направляющий внутреннюю энергию на героическое действо, в чём бы оно ни проявлялось – в религиозной аскезе, в страстной любви, в духе воинственности или творческом усилии. – Старик показал сухим пальцем на бутылку с серебристой этикеткой: – «Кристалл» московский?
– Московский, – кивнул приказчик. – Будешь брать?
– Два ящика. – Старик достал из кармана заколотую булавкой тряпицу, в которой хранил офицерские деньги, послюнил большой палец и вновь обратился к разночинцу: – А что касается танатоса, то весьма характерно, что доктор Фрейд понимает смерть как предельный материалист. Для него смерть есть полное и окончательное уничтожение, безнадёжная гибель человека, который представляет собой сугубо телесный и однозначно временный психофизический организм.
– На тебя, я смотрю, не угодить. – Разночинец расплатился с приказчиком и взял свой фунтик с карамелью. – Эрос для тебя слишком женский, танатос – слишком мёртвый, а Фрейд – слишком материальный и к тому же, поди, жидовин.
– Спасибо. – Старик взял предложенную карамельку. – Меня удивляет та самозабвенная страсть, с которой нынешние молодые умы отдаются этой холере. Ведь сам непристойный характер фрейдистских толкований мог бы послужить указанием на печать дьявола и врата адовы, если бы люди не были так слепы и безразличны в наше тёмное время. Что говорить – Юнг в комментариях к «Тибетской книге мёртвых» ясно даёт понять, что фрейдизм взывает только к самым низменным областям бессознательного, связанным с вожделением соития, оставляя всю полноту психической жизни, все архетипы и высокие образы за гранью окоёма.
– Ну вот, добрался и до архетипов, – катая за щекой карамель, обрадовался разночинец.