Укус ангела (страница 10)
– Любопытна драматургия ссоры Фрейда с Юнгом, – заметил старик. – Однажды ехали они вместе в поезде по каким-то пустячным делам, как вдруг сделалось профессору Зигмунду нехорошо – тараканы в голове побежали наискось. Карл-Густав ему и говорит: пожалуйте, мол, дорогой учитель, на кушетку – я вас сейчас проанализирую. «Не могу, – говорит Зигмунд, – есть во мне такие заповедные тайны, такие стыдные мемории, что если откроюсь – тотчас подорву свой незыблемый авторитет». Тут Юнг его и срезал: «В таком случае вы его уже подорвали».
Приказчик принёс из кладовки ящик водки и удалился за следующим.
– Кстати, об эдипке… – сказал старик.
– Как-как? – переспросил нагаткинский почитатель Фрейда и рассмеялся, сообразив.
– Известно, что ни единого русского пациента твой доктор не вылечил.
– Это почему?
– А потому, – пояснил старик. – Эдипов комплекс, описанный им как растянувшийся в истории детский невроз, в русском человеке места себе не находит. Нет его в нашем человеке, и всё. Вернее, он в нём как бы перевёрнутый: здесь не сын на отца посягает, а наоборот – родитель дитятю гробит. Вспомни царя грозного Ивана Васильевича. Да и Петра с Алексеем… Или хоть крестьянина того, Морозова – помнишь, когда нашествие Бонапарта с армией двунадесяти языков на Русь случилось, он сына своего убил за то, что тот указал французским фуражирам, где отец овёс от ворогов укрывал. Опять же Гоголь Николай Васильевич когда-а-а ещё сердцем эту тему понял и начертал пером благословенным: «Я тебя породил, я тебя и убью». Так что над отечеством нашим комплекс Морозова витает, комплекс Бульбы его точит, а психоанализ русский – наука, которая ждёт ещё своего создателя…
– А и вправду, – почесал под картузом затылок разночинец, – наш-то Сулькин намедни так своего Митьку граблями отходил, что его едва в Старой Руссе коновалы откачали.
– Так то ж за дело, – встрял приказчик, выставляя на прилавок второй ящик водки. – Митька ж мачехе проходу не давал.
– Это ещё надвое сказать, кто не давал! – азартно возразил разночинец. – Клавка сама Митьку в койку тащила – приспичило ей пацанчика безусого… А то ты не знаешь, что она за камелия? Когда Сулькин в прошлом годе на Ильмень в путину пошёл, не ты ли огородами к Клавке шастал?
– Я?! – зыркнул шальными глазами приказчик. – Ах ты, колода ушастая! Блядин сын! А кого у сулькинской бани под дымволоком застукали?!
Обратно Буян тащился так, словно бричка отяжелела не на два ящика водки, а по меньшей мере к ней подцепили целый винокуренный завод. Впрочем, Иван не замечал дороги. Он видел и чувствовал мир по-новому, но как-то странно – словно ему поведали тайну, а он её не расслышал.
– Я изучал медицину в Зальцбурге, богословие в Киеве и математику в Казани, – говорил старик, когда неторопливая бричка сворачивала с большака на лесную дорогу. – Только это было давно, так что и вспоминать нечего. Словом, всякого отведал: торговал лесом и писал премудрые статьи, поворовывал и служил в жандармерии, воевал и проповедовал, трепал лён и кормил в зверинце мартышек… Сказать по совести, я был единственный, кого они держали за ровню. – Некитаев беспечно фыркнул. – Не смейся – я был рад этому. У пламенника должна быть тьма личин: за долгий век он сменяет уйму мест и всякий раз ему приходится становиться иным… Становиться иным и при этом не внушать подозрений.
Кругом стояла тишина, звенящая от редкого лесного звука, словно она была налажена из тончайшего льда, в отличие от прочего вещества скрытного, всегда нацеленного мимо взгляда. «Ведь это не глаз видит предметы, – осенила кадета догадка, – это предметы швыряют мне в глаза свои образы».
– И всё же – кто ты? – Иван чувствовал, что спрашивает невпопад, но молчать, казалось, было бы ещё глупее.
– Я тот, кто чтит монастыри и тех, кто туда никогда не заходит, – вздохнул старик, и Некитаев не понял: сокрушается ли он по поводу его глупости или по иной причине. – Я говорю обители: не надевай маску печали на лицо своё и не разыгрывай театр скорби с балаганом в душе. И я же говорю беззаботному мирянину: брат, будь в удовольствиях прекрасен, как эллин, но не переходи нигде в свинство. Однако завтра я стану иным – я нашёл тебя, и больше меня здесь ничто не держит.
За поворотом вот-вот должна была показаться ограда кадетского лагеря, но тут старик внезапно натянул вожжи, и Буян покорно встал, лениво тряхнув рыжей чёлкой. Старик пригнул голову, закинул руки на зашеек и снял с себя золотой кругляшок с ушком, в отверстие которого был продет цветной шёлковый гайтан. Кругляшок был не то литой, не то печатный, с рельефным солнышком на аверсе и тугощёкой мордой льва на тыльной стороне. Старик протянул амулет Ивану. Кадет подставил ладонь, и кругляшок, ярко сверкнув в солнечном луче, упал ему в руку. От неожиданности Иван вздрогнул и едва не выронил подарок – золотое солнце было горячим, словно его подержали в кипятке, как английскую тарелку.