Жирандоль (страница 5)

Страница 5

– Вероятно, но малозначимо… – Шнайдер помахал перед носом испачканной чернилами рукой, словно отгонял мух. – А правда, что в лавке купца Пискунова отовариваются ямские разночинцы, те, кто раздает прокламации?

Вопрос оказался неожиданным.

– Может, и да, может, и нет. Тут такая акробатика, господин прокурор, я не спрашиваю гостей, чем они промышляют. – Конечно, хороший приказчик знал всех постоянных покупателей и мог с уверенностью перечислить среди них благонадежных и не очень, но сокамерники увещевали не выкладывать все как на духу.

– Я не прокурор.

Само собой, Сенцов знал, что Шнайдер никакой не прокурор, но братухи наущали подмасливать судейских, жаловать еще не выслуженные чины.

– У меня зрение не ахти, – пожаловался он, краснея, – все не дойду до доктора. Вот и не разгляжу толком, кто заходит, как одет, что раздает.

– Зрение, говорите? А как же с товаром разбираетесь?.. Кстати, вы как к рэволюционэрам относитесь? Сочувствуете? Ходите на собрания, сходки?

– Нет. – Платон растерялся. – Ни разу не был и не слыхал даже. Я беспорядков не люблю.

Он послушно записал признание под диктовку следователя, запоздало подумал, что опять опростоволосился.

– Так. Хорошо… Хорошо… – Игнат Александрович поклевал пером в чернильнице, покорябал внизу листа, отложил в сторону. – Ступайте.

Еще неделю пришлось проваляться в полупустой камере, почесывая заживавший бок. Шинору с приятелем после приключения с ножом перевели в другое помещение, иначе бы Сенцову не спать, все чудился бы шнурок на шее или занесенное над шконкой лезвие в лунном свете. С Паровозом они сдружились, болтали о чепухе, Огурка и Колосок не выпускали из рук карт.

Когда его повезли на следующий допрос, весна уже вовсю торговалась с сугробами, отдавала на откуп подворотни, а себе забирала мокрые булыжники мостовой и расквашенные колеи немощеных улиц. Озорной луч попробовал залезть и в зарешеченное окно арестантской кареты, но его быстро выпроводили, свернув на тракт.

В этот раз Шнайдер оказался на месте и ждать не пришлось.

– Так у вас, оказывается, заварушка в камере случилась? Не знал. Недавно доложили. – Следователь, казалось, принял историю близко к сердцу.

– Да чепуховая акробатика.

– Ну как же? Нападение на заключенного Его Императорского Величества. За вас ведь казна ответственность несет, дорожит, можно сказать.

– Не надо мне, лучше домой отпустите. Я все равно не сбегу.

– А вот это, господин Сенцов, от вас зависит.

Шнайдер задал с десяток никчемных вопросов про рабочий день приказчика, отчего он задержался в ночи, чем занимался, не специально ли потащился в лабаз, не имел ли там сокрытой корысти или сговора. Сенцов отвечал подробно и доброжелательно, так, будто хотел пристроить следователя младшим приказчиком. Под конец разговор, сделав петлю, снова вернулся к Шиноре.

– А могло статься, что вторым татем и был этот Шинора?

– Н-не знаю. Я совсем не разглядел его.

– Как же? Подумайте хорошенько. Вдруг он испугался разоблачения, потому и решил вас приструнить. Или другой замысел имел, чтобы его перевели от вас подальше. Вдруг бы вы его назавтра признали?

– Не могу судить, господин прокурор. Я же простой приказчик, до вашей уголовной науки еще не дорос.

– Жаль, жа-а-аль, – огорчился Шнайдер. – А скажите мне, господин простой приказчик, сокамерники с вами бунтарскими настроениями не делятся?

– Что? Какими? Нет, не делится никто.

– А вот это плохо. Вы скрытничаете… Этого как раз не надобно.

– Я… – Платон хотел сказать, что глуховат, но в довесок к слеповатости это выглядело бы совсем комично. – Я буду прислушиваться. Признаться, не люблю болтовни и… сильно расстроен, не участвую в беседах.

– Так вы поучаствуйте, любезный. У вас отличный послужной список, за вас ходатайствует купеческая гильдия. Надо приложить все усилия, чтобы выбраться чистеньким из этой непутевой истории.

Сенцов многообещающе покивал и едва не подпрыгнул от радости, когда допрос закончился. В приемную он вышел отдуваясь и не глядя по сторонам. Безмятежно сплетничавший в углу конвойный небрежно кинул, чтобы ждал, мол, по нужде надо сбегать, но сам с места не двинулся. Это хорошо: можно подойти к окну и поглазеть на свободный мир. По мостовой гарцевала лошадь под франтоватым поручиком, пацанва с санками топала гурьбой к речке: малые седоками, большенькие – в упряжи. У самых везучих поперек груди блестела железная амуниция коньков. Сзади хлопнула дверь, следом скрипнула половица.

– Эй, товарищ, ты политический? – Сбоку незаметно подкралась строгая фигурка в черном – невысокая худышка с родинкой на подбородке. От глаз можно было прикуривать. – Политический, спрашиваю? – Она напала без объявления войны, как будто они знакомы сто лет.

– Нет, я… я по убийству.

– А, ты тот, кто воришку топором зарубил? – Две жемчужные полоски осветили тонкое лицо. Она стояла рядом, родинкой к окну, спиной к присутствию. – Правильно, счастье нужно отвоевывать с оружием в руках. Это сначала жулье, потом посерьезнее противники сыщутся. Пойдем к нам. – Она оглянулась на конвоиров, убедилась, что им нет дела до того, что творилось за спиной, и сунула Платону плотный брусок из тонких, аккуратно спрессованных бумажек.

Он испугался, но не смог увернуться или отказаться. Прокламации перекочевали к нему за пазуху, приятно согрели чужим сладковатым теплом.

– Меня Платоном Николаичем зовут, а вас? – Он приосанился, как перед богатыми покупателями.

– Ольга. Просто товарищ Ольга. Или товарищ Белозерова. – Она говорила тихо, но внятно, приятным высоким голосом.

– Что вы тут шепчетесь? – гаркнул конвойный с квадратной челюстью, тот, кто в самый первый день сопровождал Сенцова.

– А я товарищу стихи читаю. Хотите послушать?

Ольга выпрямилась, приподняла подбородок к серому потолку и начала декламировать:

– «Всадница в желтом ведет за собой, голосом мертвым напутствует в бой…»

– Тьфу, че попало, – вяло отмахнулся конвоир, кивнул Платону и повел к выходу, даже не посмотрев на припухший под рубахой живот.

В этот раз он не запомнил обратную дорогу к тюремному замку, то ли бесшабашное солнце по-весеннему било в глаза, то ли в них стоял отсвет Ольгиных углей. За пазухой жгло ненужное и запрещенное, но пахнувшее ее руками и телом.

Вернувшись в камеру, Платон первым делом вынул Ольгин сверток. Может, там признание? Или любовные стихи? Какая романтическая ис то – рия – страсть в заточении! Но листки оказались политическими призывами против царя и за свободу, набором напыщенностей на бросовой бумаге. Он невнимательно прочитал, покачал головой и принялся многословно живописать камерному собранию все перипетии насыщенного дня: и про допрос у следователя, и про знакомство с Ольгой.

– Да они все как помешанные на бунтарях. – Паровоз развернул прокламацию. – Им до другого ажна дела нет.

– Лопухи они, а не жандармы, – засмеялся Огурка, стреляя рыбьими глазами то в дверь, то в угол. – У них под носом агитацию раздают, а они косят по-за лугом.

– Пущай такими и бувают, не окорачивают люд. – Сергей понюхал бумагу, и Сенцов едва не протянул руку, чтобы забрать ее, не растрачивать Ольгин запах на чужаков.

– А я ее знаю, твою желтую юбку. – Огурка неожиданно развеселился. – Она ж, прости господи, то с барином любилась, то с солдатней, теперь вот с бунтарями.

– А и точно. – Колосок спустился с верхних нар, подошел к параше, облегчился, приговаривая: – Олюшка-полюшка-касатушка-мохнатушка. Прости господи, она, точно. Я тоже про нее подумал. Родинка у ей тута. – Он ткнул грязным пальцем себе в подбородок.

– И сидела она туточки как миленка, а потом выпустили. А кого отсель выпущают? Ага, тех, кто подмахивает кумовьям. Пошла по рукам наша Оленька, да, видать, не по вкусу пришлась, раз опять поприжали.

Платон резко встал с ящика и отошел к окну, уткнулся носом в израненный прутьями решетки откос. Он знал, что лицо полыхало борщом.

– Ты чаво? – Паровоз что-то почуял.

– Что-то голова болит. – Жалоба получилась ненатуральной, лучше смолчать, не лезть, но тут он с удивлением услышал собственный голос: – Нет, она не такая, окоротись!

Трое удивленно замолчали.

– Да ты, Табак, никак втюхался! Ой, держи меня, мамонька, втюханный Табачок!

В Сенцова полетели тычки, смешки, скабрезности. Он сто раз пожалел, что не прикусил себе злосчастный язык.

…А еще через неделю довольный Огурка принес известие:

– Слышь, Табак, готовься к свадьбе! – Он отвесил шутливый подзатыльник и зашелся смехом. – Твою кралю посадили, скоро по этапу вместе покандылябаете.

Игнат Александрович не причислял себя ни к беркутам, ни к стервятникам. Он не велся на жалость, но и не пер напролом. Виноватых и невиновных долг велел четко разделять вне зависимости от чинов и сословий, и немецкая честность не позволяла лукавить с законом. На допросах он легко выбраковывал из хитрованской речи реплики с камерных нар, отшелушивал правду от придумок. Испытуемый представал перед судебным следователем как перед господом богом – прозрачный до последней мысли, развинченный до меленькой шестеренки в мозгу. Так работать легко и приятно. Платон Сенцов ему понравился: простой, открытый и неглупый. Преступление его виделось серьезным, однако в случае покладистости можно и надавить на смягчающие детали. В общем, неплохо бы его вытащить отсюда, но исход дела зависел только от самого обвиняемого, всегда от него одного.

В дверь, дважды легонько стукнув костяшками пальцев, вошел становой пристав Парфен.

– Здражелавашблагродь.

– Ну что?

– Отдала ему.

– А он? – Шнайдер поднял черную бровь.

– Схватил как миленький.

– Та-а-ак. Сочувствует, значит.

– Выходит, так. – Парфен пошевелил седыми усами, будто извиняясь за чужие прегрешения.

– А она что?

– Да эта сучка с любым снюхается. Ей же ж хоть кол на голове теши!

– М-да… Жаль.

– А то.

– Ладно. На нее готовь прошение о заключении в острог. Хватит баламутить.

– И то верно. – Парфен попрощался и вышел.

Игнат Александрович без удовольствия сел переписывать уже готовый черновик по делу Сенцова.

Дни в тюрьме походили один на другой, как папироски в одной пачке: ни кушанья, ни разговоры, ни лица не менялись. Иногда приходил одышливый адвокат, дважды наведался Иван Никитич, жал руку, обещал, что будет помогать, передавал записки от прочих приказчиков, от Екатерины Васильевны и Тонечки. Дамы стеснительно надеялись, что все образуется, между строк проскальзывало искреннее сочувствие. К письмам прилагались печенье и табак, очень нужная вещь в тюрьме, хоть Платон так и не выучился его курить, нюхать или жевать. Еще два раза его возили к Игнату Александровичу, и один раз набился на свидание участковый пристав, тот, что оформлял признание в самый первый день.

– Ну как ты? Нос не повесил? – спросил с доброй улыбкой пристав, протягивая какие-то недостающие для суда бумаги.

– Еще чего! – с заученной бодростью ответил Платон. – Может, еще что другое повесить? Не дождетесь! – стандартный ответ арестанта, чтоб уважали.

– Вот и правильно, вот и хорошо, а на остальное – милость правосудия и Его Императорского Величества.

– А при чем здесь Его Величество?

– А как же? Адвокат-то прошение писать будет о помиловании.